Повсюду как по мановению волшебного жезла, принадлежащего самому духу Франции, выросли вербовочные пункты — иначе говоря, подмостки, очень похожие на театральные.
На каждом углу стояли часовые, твердившие одни и те же призывы: «Отечество в опасности!» и «Помните о жертвах 10 августа!»
Дантон назначил поминальное шествие и запись добровольцев на один и тот же день, чтобы чувство скорби разожгло чувство мести.
Он не ошибся в своих ожиданиях. Обращения часовых ко всем прохожим, длинная цепь вдов и сирот, растянувшаяся по улицам столицы, страшное и священное знамя, напоминавшее о грозящей отечеству опасности, — черное знамя, реявшее над ратушей и над всеми главными общественными заведениями, — все это внушало людям, принадлежавшим к самым разным сословиям, чувство глубокого единения. Они становились вербовщиками, предлагали форму, ходили по домам. Украшенные лентами волонтеры шествовали по улицам с криками: «Да здравствует нация! Смерть чужестранцам!»
Вокруг подмостков постоянно толпились люди: кто обнимал родных и друзей перед близкой разлукой, кто плакал, кто распевал патриотические песни, в том числе мало еще кому известную «Марсельезу».
Время от времени весь этот шум заглушался гулким, отдававшимся во всех сердцах звуком — пушечным залпом, напоминавшим тому, кто мог об этом забыть, что врага отделяют от Парижа самое большее шестьдесят льё.
Жак Мере направился прямо в ратушу, где заседала Коммуна. Там он Дантона не застал, ибо тот, как ему сказали, ушел в Собрание, заседавшее поблизости от Клуба фейянов.
Ратуша была заполнена молодыми людьми, только что завербовавшимися в армию; над домом развевался огромный черный флаг, казалось осенявший весь Париж.
Коммуна заседала непрерывно.
Чувствовалось, что в этом доме бьется самое сердце Революции; здесь в воздухе была растворена любовь к отечеству и преданность свободе.
Но в ратуше взору стороннего наблюдателя предстала бы только блестящая, можно сказать, миражная сторона дела; в ратуше наблюдатель этот увидел бы лишь прекрасных, пылких юношей, хмелеющих от собственных призывов: «Да здравствует нация! Смерть предателям!» Для того же чтобы составить себе верное понятие о приносимой этими героями жертве, нужно было заглянуть в их жилища — в те мансарды и лачуги, где выросли волонтеры, где шестидесятилетний отец, вручив сыну старое заржавевшее ружье, без сил рухнул в кресло, где старая мать в сердечной муке, глотая слезы, собрала сына в дорогу (и какую дорогу! — ту, что ведет прямо под выстрелы вражеских пушек!) и дала ему с собой несколько отложенных на черный день монет, завернутых в платок, которым только что утирала глаза.
Увы! Наши матери, матроны времен Республики, женщины времен Империи, рожали нас дважды: первые, радостные роды даровали нам жизнь, вторые, страшные, послали нас на смерть.
Конечно, я знаю, погибали не все, иные возвращались искалеченные, но гордые своими подвигами, иные даже увенчанные славными эполетами, но сколько было таких, кто больше уже никогда не переступил порога отчего дома и никогда не подал о себе вестей родителям, тщетно ожидавшим сыновей день за днем, месяц за месяцем, год за годом!
Единственной надеждой родителей — кто мог бы в это поверить? — оставалась Сибирь.
После роковой русской кампании, когда домой вернулось пятьдесят тысяч из шестисот, люди говорили о пропавших без вести:
— Он мог попасть в плен к русским, а те наверняка отправили его в Сибирь. От Сибири до Франции так далеко, что бедный мальчик просто не успел еще добраться до дома.
А матери добавляли, вздрагивая:
— Говорят, в Сибири ужасно холодно!
Потом проходил слух, что какой-то счастливец в самом деле вырвался из ледяного ада и возвратился в некий город, в некую деревню, в некую деревушку.
Родителей пропавшего без вести отделяли от этого места пять, десять, двадцать льё. Неважно! Они тотчас отправлялись в путь — пешком, верхом на осле, в одноколке. Они входили в нужный дом, их встречали не помнящие себя от счастья родители выжившего солдата.
— Где он?
— Вот.
Изможденный призрак, обессилевший, с ввалившимися глазами, еле живой, представал перед гостями.
— Остался там кто-нибудь еще? — спрашивала мать, замирая.
— Да, я слышал, что в Тобольске, в Томске, в Иркутске еще остались французы. Возможно, ваш сын томится в плену в одном из этих городов. Он непременно вернется; я ведь вернулся — почему бы не вернуться ему?
И мать пускалась в обратный путь, немного успокоившись, а дома пересказывала соседям, слушавшим ее с величайшим участием, поразительные слова бывшего узника: «Я ведь вернулся — почему бы не вернуться ему?»
А между тем смерть с каждым днем подкрадывалась к ней все ближе, но даже на смертном одре бедная старая женщина вздрагивала от каждого шороха и, с трудом оторвав голову от подушки, спрашивала:
— Это он? Это был не он.
Она вновь опускала голову, тяжко вздыхала — и умирала.