Но женщина уже ощутила, что не сможет, не выдержит, что ей это до дрожи чуждо. Естественная, почти врожденная аристократичность чувств в ужасе сопротивлялась. Противостоять, сражаться, побеждать — в таком бою? Со служанкой, которая на четвертом месяце их брака прижалась крепким толстым плечом, юбкой, обсыпанной мукой, к человеку, который был создан только для нее, готовой на жертвы, понимающей, истинной второй половины? Нет, нет, она не сможет. Во что превратится их жизнь, прошедшие мгновения, полные тихого томления и нежности, каждая одинокая весна, каждое растраченное лето, все несорванные цветы и упущенные поцелуи, на которые ушла их юность и на которых было построено их недолгое счастье?
— Мамочка, выходи! — чуть не плача, умолял печальный детский голос, и дверь снова задрожала от негромкого, монотонного, неуклюжего стука.
— Иду, сынок!
В эту минуту она все осознала. Сам собой родился план на ближайшее будущее, истинное желание сердца; она догадывалась, что это неразумно, но знала, что не может поступить по-другому. Ее душа преисполнилась мученического самообладания, упрямого, горького и решительного. Она не будет устраивать сцен, лучше умрет, но будет выше этого — выше самой себя и той женщины. Только так и следует действовать. И это наполовину неосознанное решение предопределило грядущие дни и ночи и разрушило ей жизнь.
— Иду, сынок!
Муж уже сидел за столом, не отрывая взгляда от газеты. Он нежно коснулся руки женщины:
— Прошу!
Они даже поговорили. Обсудили скаредного редактора и новые декорации для оперы. Затем Юльча отправилась укладывать ребенка, а женщина медленно натянула перчатки и надела легкий серый плащ.
— Куда это вы собрались? — испуганно спросил мужчина сдавленным голосом.
— Прогуляюсь немного по бастиону. Что-то голова болит сегодня.
— Без меня?
— Без вас.
От этого, почувствовала она, стало больно, что совсем не соответствовало плану. Она уже и пожалела, но надо, надо было идти. Хотелось побыть одной. В темной одежде, неприметно, с опущенной головой, почти в рванье красться в сумерках по улицам, где еще недавно светило солнце, навстречу вечернему ветру с реки. Побыть одной, с чем-то рассчитаться, что-то завершить, изменить, навести порядок в мире внутри. Она вышла на улицу.
— Что случилось? Может быть, ничего такого — это-то и ужасно.
Женщина остановилась на минуту, чтобы осушить до дна чашу издевательских, горьких, здравых и донельзя банальных мыслей, которые проводили грубыми заскорузлыми ладонями по легкому трепетному пеплу ее души. Жизнь для нее была не тем, чем для других, не шахматной доской, по которой человеческие фигурки передвигаются, спотыкаясь, по белым и черным клеткам, повинуясь воле случая или в соответствии с замыслом; она никогда не могла воспринимать их со здоровым чувством юмора, как веселенькую мебель Шёберля[12], которая по необходимости может служить самым разным целям и идеям. Она хотела чего-то другого. Господи! Она так много, так долго страдала, что теперь была не в состоянии отказаться от своих требований. Жизнь задолжала ей многое: глубокую веру, нерушимость иллюзий и любовь, стоящую на котурнах, неземную, сказочную. Конец! Все ее мысли были навечно отравлены.
Она спустилась на нижнюю часть набережной и взглянула на вечные чистые волны. Так они и катятся уже бог знает сколько тысяч лет — ничто не происходит впервые, а только рождается снова и снова, как их однообразная пена. Однажды будто и она сама уже так стояла — опустошенная, обворованная — в давних сумерках на берегу реки. Но не в этой жизни. Это она уже знала. Ее жизнь прошла в домике с пеларгониями, где вспыхивали алым цветом вечные и однообразные пожары, порхали напрасные вздохи и где она с болезненным, летаргическим терпением выхаживала первого мужа: а в это время второй, человек сказочных мелодий, путешествовал дорогами чужих больших городов.