«В Хиэфорде на нас разве что шальной бык может напасть», — говорил Святослав и, пока Гитлер совершал свой стремительный бросок, ездил в увольнительные в Лондон — там и война ощущалась сильнее, и Сопротивление подогревалось отвагой лондонцев. Достоевский писал в «Записках из Мертвого дома», что каторжники безропотно исполняют полезную работу, но бунтуют или впадают в уныние, если их вынуждают заниматься чем-то бессмысленным. Бунт и уныние были обычным состоянием и солдат, которых я встретила в Хиэфорде, — многие из них так стремились в бой, что на пути в Великобританию преодолели тысячи препятствий. Я побывала в лагере, поговорила с людьми — в глазах у них застыла тоска. Бельгийцы, в особенности фламандцы, не любят подчиняться. Строптивость их порой доходила до отказа подчиняться требованиям командиров, даже если это касалось пустяков. Один солдат, например, упорно отказывался нашить на рукав опознавательный знак «Belgium» — единственное, что отличало воинов маленьких армий союзников, одинаково одетых в британскую походную форму. «Не по-французски и не по-фламандски, — объяснял он. — Это не наш государственный язык». Все меры дисциплинарного воздействия оказались бессильны. Тогда один майор — верхнюю губу его украшала щетка усов — решил поговорить со строптивцем по-хорошему. «Дружище, в этом нет ничего оскорбительного». Солдат его выслушал и сделал вывод: «Ну, так и приклей себе «Belgium» на усы». Другой, завербованный вопреки своей воле, отказывался считать себя солдатом. Он выражал свой протест всеми доступными ему способами. Однажды, когда строй брал оружие на караул перед приехавшим с инспекцией английским генералом, он уронил ружье прямо перед его носом, чем вызвал немалое удивление.
Недовольство зрело долго, и в конце 1942-го, когда моего мужа уже в бригаде не было, вылилось в открытый бунт — власти призывали восставших к порядку пулеметами. Зачинщиков отправили на грузовиках в военный трибунал. По пути они пели «Интернационал» — он становился воистину гимном всех недовольных как раз тогда, когда в СССР начали петь патриотические песни. Однако суд над ними провалился: бельгийцам, хорошо знавшим собственную конституцию, была известна и та статья, которая гласила: «Бельгийская армия может существовать только на территории Бельгии».
Святослав открыто не бунтовал, но с самого начала предпринимал попытки перевестись на службу к британцам. Однако сколько ни присылали на него запросы различные службы, бельгийцы всегда отвечали отказом.
Кого тут хватало, так это женщин. Если в высшем эшелоне иностранные военные крутили любовь, то низшие довольствовались летучими «батальонами сопровождения»; девицы всех возрастов, зачастую слишком юные для подобного занятия или призвания, так и кружили вокруг лагеря. Никакого романтизма — встречались, где придется, на грязных пустырях. Появление множества незаконнорожденных детей повлекло за собой и необходимость за ними присматривать. Одна добрая женщина рассказывала мне, что как-то раз, желая сделать приятное молодой маме, похвалила младенца: «Какой хорошенький, беленький. Наверное, в папу», — на что мать простодушно ответила: «Не знаю, мадам. Он не снимал берета!»
Рядом с подобной будничной расчетливостью особенно ценились сердечный прием окрестных жителей и бескорыстие «фронтовых опекунш», чем некоторые и пользовались вовсю. Говорили, правда, я не проверяла, что один ушлый бельгийский солдат умудрился в 1940 году обзавестись ста двадцатью шестью «опекуншами» и, заваленный подарками, сговорился с коммерсантом из Танби, чтобы их сбывать.
Мы со Святославом не виделись целых двадцать месяцев, и за это время оба сильно изменились. Чудо, конечно, пройти через все и снова встретиться, но в каком плачевном состоянии застала я мужа! Его мучила тяжелая болезнь — не надо было получать диплом врача, чтобы это понять. Он обращался к врачам, но его неизменно отправляли обратно с порошками аспирина «от неопасного гриппа».
Мы поселились у одного местного жителя, вернее, жительницы — точной копии матроны в твиде из Найтингейл Лейна — и пригласили Ги де Монсо из Бержанделя откупорить ту самую бутылку арманьяка, которую я упорно возила с собой из Брюсселя в Париж, из Парижа в Лиссабон, из Лиссабона в Лондон. Погасили свет, и я ощутила полное бессилие. Никаких великих задач теперь передо мной не было, но нужно было по крайней мере вытащить Святослава, иначе он — в чем я не сомневалась — погибнет. Святославу хотелось, чтобы я оставалась рядом, и мое стремление переехать в Лондон — как говорится, в больших городах и Провидение ближе — ему не нравилось. Но я стояла на своем, Хиэфорд казался мне болотом, готовым нас засосать… И он сдался.
И вот я снова в Лондоне, на пороге самых черных дней своей жизни. Оказавшись в незнакомом городе без друзей, без денег, если не считать двух фунтов в неделю, полагавшихся мне, как члену семьи военного, в постоянной тревоге за Святослава, я ощутила прежде всего свою личную несостоятельность.