Вытерев рот рукавом, Дэниел потащился по коридору в гостиную. Осторожно опустился на диван. С головной болью надо обращаться мягко, в особом щадящем режиме. Резкие движения недопустимы, так же как громкий шум или даже голос. Боль, зародившаяся в области мозжечка, уже запустила щупальца в голову и сжала виски.
Он перевел взгляд на окно, за которым торчали оголенные ветки кустов общественного садика этого многоэтажного здания, ему видны и ряды таких же, как у него, окон, этаж за этажом поднимающихся друг над другом. Это обстоятельство весьма неприятно поразило его, когда он переехал сюда, – скученность, недостаток простора в жилых комплексах, духота, ощущение того, что, где бы ты ни был, что бы ни делал, кто-то следит за тобой невозмутимым, отчужденным взглядом. А он-то уроженец Нью-Йорка! Он ругал себя за столь неуместную и своеобразную клаустрофобию, за потерю вкуса к городской жизни. Годы жизни в дикой глуши Донегола развратили его, погубили, ограбили, вероятно, далеко не в одном жизненном плане.
Взгляд упал на стену с фотографиями Фебы. Он собрал и упорядочил их, постаравшись найти хотя бы по одному снимку каждого года ее жизни, а это было нелегко, учитывая, что он не видел ее с шести до шестнадцати лет, и как раз потерянное десятилетие терзало его, бесило и мучило, особенно по ночам.
Глядя на собранную коллекцию, он заметил, что слегка покосился на снимок восьмилетней Фебы, подаренный ему Найлом.
Дэниел поднялся с дивана, пересек комнату, снял фотографию со стены и, отрезав новую полоску скотча, ровно приклеил снимок на положенное место, между семилетней малышкой, с еще беззубой улыбкой и слишком короткой челкой, и девятилетней девочкой, которая, стоя на заднем дворе, с серьезным видом держит усмиренного кролика.
Он вернулся к дивану, сел. Позволил себе мимолетную мысль: «Моя дочь мертва». Ему пришлось заблокировать образы аптек, подростков в масках, всех возможных ран и повреждений, и его ангельского ребенка, распростертого на полу. Ему нельзя думать ни о чем подобном. Сосредоточенно отгоняя все мысленные представления о смерти Фебы, он осознал какое-то странное давление сбоку и, сунув руку в карман, вытащил пузырек с гомеопатическими шариками. Он не помнил, как положил его в карман, но, должно быть, положил. Как иначе он мог попасть туда?
«Неужели, – подумала Клодетт, – во всем доме нет ни крошки еды? Как такое может быть?» Она извлекла из буфета коробку мюсли, взглянула на картинку упаковки, где розовощекий здоровяк радостно взирал на фарфоровую пиалу, и убрала коробку на место. Потом достала батон. Положила на стол. Открыла холодильник, обнаружив там чахлую морковку, кусок заплесневелого сыра, прокисшее молоко. Почему же ничего нет? Ничего, что захотелось бы съесть?
Открыв очередной ящик, она увидела там набор подставок для кукурузных початков, в основном сломанных, и, пытаясь задвинуть его обратно, осознала, что ящик застрял. Она нажала на него бедром, но что-то в конце ящика не позволяло закрыть его. Она дернула ручку на себя, но теперь ящик отказывался и открываться, поэтому ей пришлось просунуть внутрь руку, чтобы устранить помеху. Под руку ей попалась твердая, почти квадратная упаковка с обрезанным краем, на ощупь холодная. Что это может быть? Клодетт дотянулась до упаковки только кончиками пальцев, и ей никак не удавалось ухватить ее.
– Будь оно проклято! – пробурчала она, пытаясь подтянуть к себе застрявшую штуковину. – Вот уж доберусь я до тебя.
Заметив непостижимо заинтересованный взгляд старой рыжей кошки, сидевшей на выдвижной доске буфета, Клодетт изогнулась и, умудрившись протиснуть локоть в ящик, в итоге захватила пальцами упаковку. Ура, она в ее руке. Клодетт торжествующе улыбнулась кошке, которая медленно и невозмутимо прищурила глаза. С трудом удалось вытащить руку из ящика. Полная победа.
Клодетт посмотрела на извлеченный пакет. Она обозрела его со всех сторон.
Забытый, ополовиненный пакет итальянского кофе. Вполне невинный сам по себе, в глазах Клодетт – в это злосчастное утро – он выглядел опасным, как цианид.
Она не собирается нюхать его, нет, даже не подумает. Она не настолько глупа, чтобы позволить себе такую попытку. Даже слабого духа этих темных, обжаренных и ароматных зерен – не говоря уж о картинах того, как он прогревал их, обычно старательно, с любовью, каждое утро на этой кухне все годы здешней жизни, и того, как он стоял здесь и, дожидаясь, пока кофе заварится, поглядывал в окно, в халате, накинутом поверх пижамы, с ребенком, обычно восседавшим на его плечах или зажатым под мышкой, – было бы достаточно, чтобы лишить ее остатков самообладания. Она не собиралась ничего пробовать. Безусловно, нет.
Чуть позже она, разумеется, попробовала все. Она сняла зажим, раздвинула края красного с серебром пакета, поднесла к лицу и долго вдыхала.