Хозяйка, когда приходила проверить, как тут дела, запрещала звать гриб чайным грибом, говорила – «нет, это комбуча, очень модный и классный напиток». Ребрендинг не спас чайный гриб: оттого, что назвали комбучей, вкуснее нисколько не стал. Впрочем, и хостел походил больше на общагу, но раз сказала, пусть так и зовёт.
Скульптор хватает банку, поспешно наливает себе грибной воды – от монолога во рту пересохло.
Коллега подходит, жалуется на жизнь, на звонки, которые сбрасывает: это от них телефон протяжно взвывает волчицей.
Кира не хочет её получше узнать, узнает чуть лучше – станет немножечко ею, будет тогда ещё в Кире меньше от настоящей себя. Да и так ничего не осталось.
Но слишком уж рьяно ныряет в языковую среду, слишком старается для мимикрии.
Стоит послушать – и на ум полвечера после приходят совершенно невозможные какие-то слова, как, например, «хотелки», и удивляешься: неужто и правда кто-нибудь так говорит, и понимаешь: сама только что так сказала и нахмурилась не по-своему – украла да примеряешь.
Кира переставляет коллегины фразы, генерируется ответ – нового ничего не прибудет, говорящая нейросеть. Коллега слышит свои же слова, мелко и часто кивает: боже, так верно, так верно.
Кира откуда-то помнит, как правильно надо кивать.
Так хотела отдельности, но ловила себя то и дело на том, что кто-то опять произносит: «Не знаю, зачем это тебе говорю», и пустота точно бы зарастает, но это только ведь кажется. На деле – забилась чужим, да и то ненадолго, всё упавшее ухнет в яму такой глубины, что не слышно ни шума, ни всплеска: там не бывает звуков.
И коллега открывает рот, дерево за окном шевелит в такт остатками сброшенных листьев. Она закрывает рот – значит, окончена речь.
Здесь – сочувственно улыбнуться. Это несложно. Почти как искать фото, где все мотоциклы, отмечать все подряд светофоры, даже – невероятно! – выбрать уличные гидранты, никогда таких не видав. Если получится раз, значит, сумеешь и в прочие. Она чуть растягивает уголки рта. Нужно усилие. Кожа тянется, как резина, немного пружинит обратно.
– Помнишь, были такие дети индиго? Да какое там помнишь, ты-то, наверно, тогда даже не родилась. Тесты в газетах публиковали. Я их тогда вырезала, хранила, думала, что совпадает: всё, что писали, как будто бы про меня. Что это я такой ребёнок индиго, понимаешь. Что у меня аура синяя. Тесты говорили, что да. И вот я не знаю, синяя она или нет, обман, или в самом-то деле был там шанс на другое, или не было ничего, – говорит коллега. – Может, я бы вообще по-другому жила.
– Ты меня так понимаешь, – химической ядерной мятой выдыхает на Киру коллега, пятернёй хватает плечо.
Кира вздрагивает всем телом, будто кнопку какую нажали. Рефлекторно отшатывается.
Коллега сглатывает, хочет сказать ещё доброе. Боль, теснившая её, куда-то взяла да ушла, надо чем-то в ответ одарить. Она не умеет про это сказать, и всё тёплое, близкое остаётся в глазах, а вслух произносит, желая самого лучшего, вот прямо как для себя бы хотела:
– Мужика тебе хорошего.
Это значит спасибо, но Кире становится пусто.
Кира успевает качнуть головой вслед коллегиной мощной спине, не то грозной, не то материнской. Чужая боль, крутившаяся неподалёку, нашарив вмиг пустоту, просачивается внутрь. Ненадолго становится тихо, обманчиво тихо, а после – без предупреждений, вот так вот прям сразу –
Мелодия повторяется вновь. Одинокая волчица так и манит, проклятая, ох как же непросто с ними бывает.
Сложно держаться, сложно держаться.
Она прикрыла глаза, но и по ту сторону век тут же замельтешили лица, будто тьма стала памятью.
Думает: не хочу смотреть сквозь. Притворяется: не понимает. Она не умеет, не надо.
В момент, когда сознание ускользает и начинаешь цепляться за обрывки реальности, важным становится что угодно: вдаль уносящийся смех коллеги; поролон, выбивающийся из раненого кресла; лунные отпечатки ногтей на тыльной стороне ладони.
На кухне подтекает кран. Капли падают с грохотом, кажутся отлитыми из металла. С каждым новым ударом Кира моргает.
Чайный гриб распустил щупальца, рвётся на свободу.