С дедом у Егора Звонцова отношения особые, спор пожизненный — все хочется перед ним покрасоваться, похрабриться, хотя того и на свете давно нет. В памяти Егора отец его, слабый здоровьем и боязливый, занимает место малое, непримечательное: жил недолго, смирно и помер, придавленный возом с рожью на тридцатом году. Властвует в памяти и даже оттуда, с того света, как говорится, уязвляет и погаркивает дед. Помнит он старика хорошо, и представляется он ему комлем корявой придорожной ракиты, обделанным в человеческий облик сельским столяром Гришакой, который ладил вещи прочно, но без всякого внимания к их красоте, по присловью: «С лица воды не пить». У деда были жилистые, пружинящие ноги, длинные с черной порослью руки, а под войлочным колпаком — темное, в смоляной волосне лицо, на котором движутся только красные губы с узкой расщелиной рта. В семье полно народу: четыре сына, три снохи, их дети, бабка, но владычествует, подминая всех и все своим бешеным характером, один старик. На рассвете, покряхтывая, крестя при зевке рот, он, сидя на телеге, на которой и спит под навесом, обувает лапти и, кажется, от натуги накаляется тем раздражением, которое не покидает его уже до вечера, до того, когда, наскоро похлебав щец, изба и подворье, темные, трухлявые, с прелой в прозелени соломой на крыше, снова отходят ко сну. Под первый всплеск дедова гнева попадает старшая сноха, которая, кое-как запахнувшись спросонья, бежит с ведром в хлев.

— Дура! — орет старик. — Кохту хоть застегни, хозяйство порастеряешь… Спишь, черт, как придавленная…

Обувшись и почесав в смоляной бороде, старик, проворно переступая кривоватыми ногами, катится по двору. И натыкается на брошенный чересседельник. Подхватив темным крючковатым пальцем кусок лоснящейся кожи, похожей на змею, он раскачивает его, вопрошает, кажется, у всего света: «Какой сучий сын бросил?..» А бросил его, распрягая лошадь и торопясь на гулянку, он, Егор. И за завтраком, на потеху старшим братьям и во страх детям, чересседельник ходит по его спине: «Отряха, безрук, — кипятится старик. — Шей сумку и подавайся в старцы, милостынькой жить прилаживайся, все равно ни кола ни двора не наживешь…» Дед зажился на свете, проводив на могильник двух сынов, и помер уже при коллективизации, больше от огорчения, что со двора свели скот: чуть не месяц пролежал молча, отвернувшись к стене, и отошел в каменной неприязни к селу и людям его, своим и чужим. «Да, — думает Егор, — послушать, чего теперь бы сказал дед…»

Чтобы не заспаться — а это с ним случается все чаще, — Егор вешает на плетень в изголовье будильник, сине-голубую машину долгого и громогласного звона. Но вздремнуть ему не удается — прихрамывая, улыбаясь колюче, входит через калитку Иван Сазонов.

— Надумал, Егор? — спрашивает он, словно и не прерывался их разговор. — А то вон гроза-то уже полыхнула…

— Стороной, Иван, стороной! — смеется Егор. — Как завидела меня с топором на хате, так хвост и поджала!

— Хвастун ты! — усмехается Сазонов. — Всю жизнь перо под ветер ставишь, топорщишь. А уж внуки собакам хвосты крутят, сам шестой десяток доламываешь.

— Осенью на именины набивайся. Осенью, сейчас еще не кличу… Да и тебе на пенсию давно пора.

— Пора, а страшновато, сказать по правде. Слыхал я в городе — как выскочил человек на пенсию да лег на печь, так года через два и тащат в той самой колоде.

— Мельничное колесо, если оно не работает, скорей травой изъедается, — философствует Егор.

Теперь оба, и Егор Звонцов и Иван Сазонов, лежат рядышком на старом полушубке, греют животы. Беседа принимает кроткий, элегический характер воспоминаний.

Перейти на страницу:

Похожие книги