Полк Санина впереди. Мы, разведчики, впереди полка. Я, кажется, начинаю жалеть, что не воспользовался возможностью отпуска: не рассчитал свои силы, нагрузка на Сердце, голову и каждый мускул тела — гигантская. Ночью и днем бои. То, что я мог вчера, здоровый и сильный, не мог сегодня без сна, отдыха, покоя. Устаю. Чертовски устаю! Некогда спать, некогда есть, даже говорить приходится на ходу; тылы поотстали, «сидим» на сухарях, тушенке и концентратах и скрашиваем это однообразие, лишь когда отобьем у немцев их вонючий шнапс и превосходные консервированные компоты. Ничего не скажешь, к войне они готовились, походный быт у них отличен и в рационе не только черный кофе! Но фортуна им изменила — нет попутного ветра, не помогают ни отчаяние, ни продажные полки подлеца Власова. С омерзением, как жаб, бойцы «своих» колют штыками! Немцы уже бьют тревогу не о Волге; на центральном фронте — дыра! Не сегодня-завтра захлопнется чугунной плитой новый котел. Не жалеть живота, солдат, не жалеть наготовленной вдоволь техники, умереть, но ни на шаг назад: за спиной — Германия! Нет, она стала перед лицом и нашим и немцев, и этого уже не изменят никакие бури и штормы. Земля горит, плавится, пьет человеческую кровь. Дороги перестали быть дорогами, превратились в кладбища скарба, машин, танков, пушек, людей. Как нескончаемый частокол вех, ведут эти кладбища к Германии. За неделю полк Санина с боем прошел сто километров пути. И хотя мы валимся с ног от бессонницы и усталости, готовы пройти еще тысячу. Наступление — не оборона: целеустремленным ветер в спину, и пусть не знают отдыха голова и мышцы, зато в сердце радость.
Сегодня третий день, как стоим на месте, точно уперлись в стену. Крепость кажется неприступной. Немцы засели на доминирующей высоте, судорожно стягивают сюда силы, намереваясь в выгодный момент сделать рывок вперед, если же не удастся — зарыться в землю, прервать наше стремительное наступление.
Санин обеспокоен. Собрал командиров. Мылит головы, разбирает то, что сделано, что предстоит делать, подчеркивает безрассудство, просчеты и показывает, во что все это обходится. Мы молча слушаем и, получив каждый свое, молча удаляемся, чтобы скорее вернуться к себе в подразделение. Завтра на рассвете опять штурм.
Наспех пишу свои заметки. Разведчики спят впритык друг к другу на полу (бункер отбили у немцев). Я примостился в углу возле коптящей гильзы, свет ее падает желтым пятном на листы бумаги. У ног лежит Буран. Пес с человечьей любовью привязался ко мне, идет в огонь и в стужу. У него умные внимательные глаза, буйволиная сила. Я должник Бурана. Обязан ему своей жизнью. В штыковой атаке он был рядом, немец сшиб меня с ног и занес штык, но Буран опрокинул врага, сомкнул у него на горле свою пасть. Сегодня он что-то невесел. Пытаюсь рассеять его, завести с ним беседу, рассказать ему об Арине.
— Она обязательно полюбит тебя, Буран, если узнает, какой ты у меня молодец.
Он взвизгнул. Но безотчетной тревоги в его собачьих глазах не унять. Кажется, слезы сыплются искрами на пол.
— Она красива, — продолжаю я. Но тотчас спохватываюсь. — Нет, это не то слово. Она неповторима. Она почти такая же, как все, красивая, строгая, гордая, но единственная. Я долго шел к ней. И рад длинной дороге, счастлив, что дошел… Но тише, Буран. Я слышу ее голос.
— Слышишь?
— Слышишь, Буран, это ее голос?! — Опять спрашиваю я и невольно оглядываюсь на дверь. Ничего нет этого, что есть вокруг. В проеме высокой стеклянной двери, обтянутая строгим платьем, стоит Арина. Пол перед нею выстлан блестками солнца. Она по-весеннему яркая. Никогда раньше я не знал этой ее стройности, ее открытых плеч и шеи, волос, собранных в модную прическу. Воздух чист и прозрачен, за ее спиною выласканное свежестью голубое небо. В ее глазах застыла улыбка.
— Слышишь, Буран?
Он не сводит с меня умных собачьих глаз. В них тоска и грусть. Я потрепал его по холке. Опять оглядываюсь и хочу подняться к Арине навстречу, но она жестом останавливает меня. И опять все, как было: спящие вповалку люди, дрожащий чадный огонек гильзы, печальные глаза Бурана и сырой непроглядный сумрак подземелья. Перо валится из рук, гнетет усталость, сон давит на голову.
— Оставь, Буран, кому нужны твои слезы, — говорю я и разглядываю его огромные волчьи лапы. Он вытянул на них свою ушастую голову. Глаза, как сверла; кажется, они плывут. И вдруг он, перехватив мой взгляд, рванулся с места, лизнул мне шершавым языком щеку и по-волчьи завыл на все подземелье, запрокинув приоткрытую пасть.
— Фу! — со злостью крикнул я.
На полу задвигались спящие. С другого конца земли донесся до них волчий раздирающий грудь плач. Буран занял прежнее место. И опять его глаза ловят мои.
— Эх ты, собака, — сказал укоризненно я. — Что же ты не даешь людям покоя?