В обеих сценах появления Родриго у возлюбленной есть нечто такое, что нарушает эти условности: суровый долг, запрещающий Химене подобные встречи, велит ей не вступать в разговор, отказаться выслушать любимого и запереться у себя. Но да позволено будет мне вместе с одним из самых светлых умов нашего века заметить: «Их беседа оживлена такими высокими чувствами, что многие вовсе не усмотрели этого недостатка, а кто усмотрел, тот простил его». Скажу больше: почти всем хотелось, чтобы эти свидания непременно состоялись; уже на первых представлениях я заметил, что, когда злополучный влюбленный предстает перед Хименой, по залу как бы пробегает дрожь — примета обостренного любопытства: всем невтерпеж узнать, что могут герои сказать друг другу в столь горькую минуту. Аристотель указывает,{52} что «бывают нелепости, которые не надо устранять из пьесы, коль скоро есть надежда, что они понравятся зрителю; в таком случае обязанность поэта — придать им ослепительный блеск». Предоставляю публике судить, насколько я справился с этой обязанностью и оправдал ли две вышеупомянутые сцены. Отдельные тирады в первой из них подчас слишком отточены, чтобы исходить из уст людей, подавленных горем; однако, не говоря уже о том, что я лишь перефразировал испанский оригинал, следует помнить, что если мы, сочинители, не позволим себе чего-то более неожиданного, нежели заурядное описание любовной страсти, наши пьесы станут чересчур скучными и великие горести будут исторгать у наших актеров лишь стенания да вздохи. А если уж быть откровенным до конца, признаюсь, что сцена, где Родриго протягивает Химене свой меч и уверяет в своей готовности умереть от руки дона Санчо, ныне, наверное, не удовлетворила бы меня. Подобные красоты были хороши раньше, теперь они уже не могут нравиться. Первая сцена задана испанским текстом, вторая — написана по ее образцу. Обе заслужили одобрение публики, но впредь я уже не решусь показывать нечто подобное на нашей сцене.