Однажды мы в длинном фургоне, называемом линией, форма которой и теперь еще не исчезла, возвращались с репетиции. Тогда против Большого театра жил некто камер-юнкер Никита Всеволодович Всеволожский, которого Дембровский учил танцевать. Это было весною, кажется, 1818 года. Когда поравнялся наш фургон с окном, на котором сидел Всеволожский и еще кто-то с плоским, приплюснутым носом, большими губами и смуглым лицом мулата, – Дембровский высунулся из окна фургона и начал им усердно кланяться. Мулат снял с себя парик, стал им махать над своей головой и кричать что-то Дембровскому. Этот фарс нас всех рассмешил. Я спросил Дембровского: «Кто этот господин?», и он отвечал мне, что это сочинитель Пушкин, который тогда только что начинал входить в известность по издании первой своей поэмы «Руслан и Людмила». Тут же Дембровский прибавил, что после жестокой горячки Пушкину выбрили голову и на днях он написал на этот случай стихи, которые Дембровский прочел нам наизусть:

Я ускользнул от Эскулапа,Худой, обритый, но живой!Его мучительная лапаНе тяготеет надо мной!..

Вот случай, когда мне в первый раз довелось увидеть нашего поэта.

Дембровский сам пописывал кое-какие стишки и был страстный поклонник Пушкина: он, бывало, приносил к нам в школу рукописные его эпиграммы, экспромты и послания. Как-то раз после веселого обеда у Всеволожского Пушкин вызвал Дембровского написать на него эпиграмму. Эпиграмму на Пушкина!!! Гигант вызвал карлика на борьбу. Разумеется, бедный фигурант долго отговаривался от этой опасной чести, но наконец рискнул и написал какую-то пошлость. Пушкин не задумался ответить ему и отпустил, в свою очередь, на Дембровского такую эпиграмму, которая его, беднягу, совершенно уничтожила.

Сколько мне помнится, в эпиграмме Дембровского было сказано что-то о некрасивой физиономии Пушкина, и вот что отвечал ему Пушкин:

Когда смотрюсь я в зеркала,То вижу, кажется, Эзопа,Но стань Дембровский у стекла…

Остальное неудобно для печати[18].

Теперь я поведу речь о знаменитом актере, который, как солнце, долго блистал на театральном горизонте, но в это время был уже на закате своего славного поприща. Я хочу сказать об Алексее Семеновиче Яковлеве. Это действительно был необыкновенный артист; умный, добрый и честный человек. Но, к несчастью, широкая русская его натура была слишком восприимчива и неудержима, и он с молодых лет предался грустной слабости, которая так обыкновенна в русском человеке и так часто заставляет его преждевременно зарывать свой талант в землю! Много, много на святой Руси погибло гениальных людей от невоздержанности и разгульной жизни! Ни светлый ум, ни воспитание, ни доброе и благородное сердце, ничто не в состоянии их удержать от пагубного увлечения!

К числу таких жертв принадлежит и Яковлев. По словам моего покойного отца, эта несчастная страсть появилась у Яковлева после первой его поездки в Москву (кажется, в 1805 или 1806 году). Там попал он в общество богатых и разгульных купцов, которые были в упоительном восторге от прежнего своего собрата (Яковлев был из купеческого звания): они чуть не ежедневно задавали в честь своего гостя обеды, пирушки и попойки и положительно споили своего любимца!

Симпатии купцов к артистам всегда имеют такие грустные последствия. Не один Яковлев, на моей памяти, сделался жертвою этих ценителей искусства.

Несчастная страсть к вину довела бедного Яковлева впоследствии до белой горячки, и однажды (а именно: 24 октября 1813 года) в припадке этой болезни он перерезал бритвой себе горло. Вовремя поданная ему помощь спасла его от явной смерти: рану немедленно зашили и приняты были самые старательные меры для его излечения.

Эта грустная катастрофа в тот же день сделалась известна всему Петербургу. Все классы общества были проникнуты горячим участием к своему любимому артисту. Старшие воспитанники Театрального училища днем и ночью поочередно дежурили у него на квартире в продолжение шести недель, и когда, по рассказам моего отца, Яковлев вышел в первый раз на сцену 2 декабря того же года в роли Ярба (в трагедии «Дидона», соч. Княжнина), то восторг публики дошел до исступления: театральная зала дрожала от рукоплесканий и в продолжение нескольких минут он не мог начать своей роли. Наконец крики и рукоплескания умолкли; все с напряженным нетерпением ждали услышать снова знакомый голос своего любимца. Яковлев силился произнести первый стих – и не мог. Артист, растроганный до глубины души, может быть, в эту торжественную минуту вполне сознавал свою вину. Голос его оборвался, крупные слезы покатились по его щекам, и он безмолвно опустил голову. Снова раздались рукоплескания и крики, и, наконец кое-как собравшись с силами, он начал свою роль.

В этот вечер, по словам его современников, Яковлев превзошел самого себя, а восторг публики был беспределен.

Перейти на страницу:

Похожие книги