"Как только голова Робеспьера покатилась в корзину, огромная площадь загремела торжествующим криком. Заговорщики удивляются: почему народ торжествует так страстно по поводу казни этого человека, которого еще вчера Париж, Франция чтили как Бога? Еще больше они удивляются, когда у входа в Конвент народная толпа с восхищением приветствует Тальена и Барраса, как тираноубийц, как борцов против террора. Они удивляются, так как ликвидируя этого превосходящего их человека, они ведь ничего иного не добивались, как освободиться от неугодного лица. Однако дать гильотине поржаветь и кончить террор, — об этом никто из них не думал. Но теперь, когда они увидели, насколько непопулярны массовые казни и как они сами могут добиться народной любви, обосновав свою частную месть, задним числом, мотивом человечности, они быстро решают использовать это недоразумение. Весь произвол насилия лежит на совести одного Робеспьера, — будут утверждать они отныне (тогда как мертвые молчат), а себя начнут выдавать за апостолов мягкости и гуманности против всяких жестокостей и крайностей. Не казнь Робеспьера, а только эта трусливая и лживая позиция его наследников придает девятому термидору его всемирно-исторический смысл. До этого дня революция присваивала себе все права, спокойно брала на себя любую ответственность. Начиная с этого дня, она боязливо признается, что совершала и несправедливости, и ее вожди начинают отрекаться от них, разоблачать их. Всякая духовная вера, всякое мировоззрение уже погибло во внутренней своей силе, как только оно начало отрицать свое безусловное право, свою "непогрешимость".

Проницательный повествователь истории термидора, "прогрессивный" друг Советского Союза — Стефан Цвейг, наверное, и не сомневался, что после смерти Сталина советские термидорианцы будут вести себя точно так же.

Но изумленный внешний мир спрашивал и спрашивает поныне: почему же идеалисты "коммунизма", уступая мелкому обывательскому чувству своей частной мести, пошли на самое рискованное преступление перед своими же собственными идеалами: на отрицание "безусловного права революции" творить преступления и на признание "погрешимости" ее правопорядка? Если же не только месть, но и общественные соображения этого потребовали, то почему же понадобилось объявить Сталина великим грешником, чтобы возвести Ленина в сан "непогрешимости"? Как не вспомнить по этому поводу слова гениального пророка тоталитаризма — Ницше[237]:

"Спрашивали ли вы самих себя, как дорого обходилось на земле создание каждого идеала? Сколько раз клеветали и не признавали действительности; сколько совести растоптали, сколько раз приходилось пожертвовать Богом? Чтобы соорудить святыню — надо уничтожить святыню, таков закон. Пусть укажут мне случай, где бы он не существовал".

Сама относительная легкость, с которой "идеалисты коммунизма" оторвались (конечно, лишь символически!) от Сталина и вернулись (опять-таки символически!) к Ленину, легкость, которая не свидетельствует ни о мучениях совести, ни о великих сомнениях ("быть или не быть"), объясняется очень просто: на воротах "великого здания коммунизма", почти по Данте, красуется незримый лозунг — "кто сюда вступает — да оставляет вне этих ворот моральный кодекс людей и идейный хлам фанатиков".

В чем же тогда сила этих строителей "нового общества" — строителей без морали, без веры, без убеждений, столь легко завоевавших четверть земной суши, треть ее населения? В том, что они именно таковы. Тот же Ницше писал[238]:

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги