Должикова он представлял себе старичком в пенсне, — вроде того учителя, школьного, попившего когда-то чепелевской крови немало, но Лида сказала, что Должиков — с моторного, и вспомнился — без теплых чувств — начальник бывший, у которого всего-то власти — на одну область, а в чужой — дулю ему показали. Тот был тучен, тяжел, страдал одышкой, и Чепелю точно таким представился Должиков.
За этот период пришлось навидаться многих доброжелателей, но там, где
Он уже привык деловые беседы вести под градусом; без градуса — пустые хлопоты. Пока Лида кухарничала, а детей услали гулять, он откупорил водку, налил сто граммов, — глаз у него был уже точный, и время то прошло недавнее, когда от водки мутило.
По теперешним обычаям, графинчики на столе были не в ходу: спешка, спешка, переливать из бутылок — вроде бы темп сбивать, но Чепель перелил, чтобы убыль была незаметна, а то, что убыло, того в нем и прибыло.
Он уже не робел перед гостем, нетерпеливо ожидаемым, и не стыдился своей квартирной бедности, но гостя не было и не было. Либо помешало что-то гостю, либо — трепач, и Лида, покончив с напрасной стряпней, вышла во двор приглядеть за детьми. Только она вышла, гость и появился.
Влетело бы ей от Чепеля, не пропусти он стопочки этой, предварительной: ее родня, Лидина, ее затея, а что ему-то с гостем велите делать? Но стопочка — за него — свое дело сделала. Еще клянут, поносят в печати, а это ж какой стимул! С этим стимулом он и встретил гостя.
Гость был не старик в пенсне и не толстяк, страдающий одышкой, молод, моден, ладен, красив, снял кожушок свой коротенький, снял шапку пыжиковую, одернул пиджак, поправил галстук, расправил складочки на сорочке, — и все синтетика, все выглажено, чистенькое, новенькое, а Лида говорила, что бобылем, отшельником живет.
«Ну, Чепели, Чепели! — покачал он головой, взглянул на стол, накрытый, парадный. — Зовете, а не предупреждаете; может, у вас годовщина, а я без подарка. — На дворе было не очень-то морозно, но он потер руки, будто с мороза, или все-таки при виде накрытого стола. Если так, то парень свой, можно не церемониться. — Меня такси подвело, — сказал он, потирая руки. — Едут мимо, не берут. Прошу, Константин, извинить. И все же, — кивнул он на стол, — в честь чего?» — Учти, Костя: коньяк для гостя! — повеселел Чепель, но Должиков его не поддержал. — Давайте, Илья Григорьевич, за знакомство, — пригласил к столу. — Пока там суд да дело». Свой парень явно, но опять не поддержал: «Ты, вижу, быстрый, Константин, а я первый раз в доме, надо приличие соблюсти. Дождемся уж хозяйки, торопиться некуда».
У Должикова была седина на висках, но это бывает: у молодого — седина; и была она вроде той синтетики на нем — гладенькая, красивенькая, с гладеньким, плавненьким переходом от серебра к помутневшему олову, и от олова — к цвету высохшей травы. Был он русый, а глаза темные, острые, и не бегали, но все как есть, кажется, кругом примечали. Учти, Костя: коньяк для гостя; уселись оба на диванчике.
«Напрасно ты разное хочешь соединить, — сказал Должиков. — У тебя одно, у Лиды другое, — положил он ногу на ногу. — Одно другого не касается. — Покачал ногой в начищенном ботинке. — Мой взгляд, если тебя интересует, заключается в следующем: надо рассматривать в отдельности. Вот и начнем с работы. С твоей, само собой».
Чепель был веселенький, смелый, и особенно бодрило его, что Должиков не замечал этой веселости, не мог заметить: от ста граммов даже запаха нет, — он тогда, в чужой области, если бы не скандалил, заступаясь за случайных попутчиков, то ничего бы и не было, это уж трубочка окаянная потом, на экспертизе, выдала его.