Подлепич звал к себе: зайди, мол, Константин, посидим, покалякаем. Об чем калякать-то? Об том, как влияет моральный облик на производительность труда? Эх, мама родная, дал бы большие деньги за такую пластиночку, такое устройство электронное: сунул под пиджак и сиди себе хоть на собрании, хоть на занятиях, хоть где. Всё отскакивает. Всякие умные речи, призывы, приказы, всякая мораль. Вот это была бы нормальная жизнь.
Но надо сказать, что давненько уж не звали его никуда, ни в какой приличный дом, а Подлепич позвал. Почему б не сходить? Деваться-то некуда.
В субботу был футбол по телевизору, — хоть что-то для души. Ни хрена подобного! Мяч, говорят, круглый и потому в ворота не идет. А прежде какой был — квадратный? И вот подумалось, что жизнь — как этот футбол теперешний, ни хрена не дающий ни уму, ни сердцу. Терпишь ее, жизнь, ради какого-нибудь паршивенького гола, а бывает, что и ничья, по нулям, нечего было ждать, тянуть волынку.
В прошлый раз, когда выдали на заводе аванс и ни рубля от аванса не осталось, он вдруг разозлился: дурака кусок! В добрые старые времена у них, у артельной братвы, промотать побольше да поглупее считалось доблестью и шиком. Наутро хвастались друг перед другом, хохотали до упаду. В тот раз ни перед кем он хвастаться не стал: досада разбирала. Впервые пожалел он профуканных денег, но сразу не сообразил, что это знак ему
Подлепич был не один — с Булгаком: творили, созидали, задумали мир удивить, поднять на высочайший уровень распрессовку шестерен. Без вас, братцы, спросил Чепель, некому? Выходит, что некому, сказал Подлепич, если до сей поры пользуемся кустарщиной. А инженера́? Больные подбросить идею? Ты лучше садись-ка, сказал Подлепич, подключайся, поработаем.
Ну, сел, деваться ж некуда, шло цирковое представление — показ новейших, достижений дрессировки, либо таким путем Булгак замаливал грехи. Что здесь, что там, среди артельной братвы: какой-то перебор, — а это надоело. И самому надоело жить под градусом, и на других противно было смотреть, как надрываются, чтобы кому-то что-то доказать. Здесь, понимаете ли, трудовая спайка, недоставало только кинокамеры, и там был, монолитный коллектив, артельная братва, встречались с объятиями, с поцелуями, особенно — когда сводил счастливый случай и кто-то без копейки, а у кого-то для затравки что-то есть. Встречались, как братья, как будто кто-то числился без вести пропавшим и вдруг объявился. Как будто похоронили уже и воскрес.
— Тьфу!
— Чего плюешься? — это Подлепич спросил.
— Да как же не плеваться, ежели зовут в приличный дом, а стол не накрыт, да еще работать запрягают.
— Был бы человеком, — сказал Подлепич, — было бы угощение.
— Ох, Николаич, — сказал Чепель, — не веришь ты в перековку, а я же теперь езжу исключительно на зеленый.
Булгак молчал, работал, создавал передовую технику. Красивое было представление. Каждый рисовал на своей бумажке: Подлепич — с улыбочкой, то ли рассеянной, к делу не относящейся, то ли с самодовольной, а Булгак — мрачно, будто камень тесал, и камень тот не поддавался ему. Ладно, рисуйте.
— Ежели в перековку не веришь, — сказал Чепель, — разреши, Николаич, хоть сигаретку выкурить.
— Да ради бога, — разрешил Подлепич, — мы с Владиком прочно некурящие, нас не соблазнишь, а я лично дыма не боюсь.
— Вы лучше выйдите, дядя Костя, — сказал Булгак, — там и покурите.
— Кури, кури, — сказал Подлепич, — гостю привилегия.
— Учти, Костя, — сказал Чепель, — коньяк для гостя.
Подлепич бросил рисовать, хлопнул себя по лбу, — опять представление? — вспомнил, видите ли, что в буфете бутылка: сын, мол, приезжал, отмечали встречу, и вот — осталось. Расскажите вы ей, цветы мои! — про бутылку в буфете никак уж не забудешь! Это он, Подлепич, взвешивал: выставить, рискнуть? Оказалось, коньячок таки, но не наш, а венгерский, видно было по таре: ноль семь.
— Напрасно вы, Юрий Николаевич, — сказал Булгак. — Я не буду, вы не будете, а дядя Костя наберется.
Чем наберется, чем? Ноль семь, и больше половины выпито: ноль три — от силы.
— Между прочим, — сказал Чепель, — к сведению некурящих, имеющих дело с милицией: набираюсь где-то в районе килограмма, а эта емкость для меня безопасна; честно говорю, Николаич, тут — без риска.
— Поглядим, — сказал Подлепич, засомневался, но бутылку не запрятал, пошел опять рисовать.