Перед самым праздником — отмечали тогда тридцатилетие Победы — нацепил ветеран ордена и медали, знал, когда явиться и как себя преподнести. Опять, значит, что-то понадобилось? Значит, понадобилось. Коррозия коррозией, но вот такие экземпляры и доводят до нее. Ну ветеран. Ну грудь в крестах. И что? Чуть было не сорвалась с языка приветственная речь: «Кому ты теперь нужен? Какая с тебя польза? Для выставки? Для музея? У нас не музей, а производство, и не парад, а пятилетка. Сейчас в цене те, которые полезны для общества. Я тоже был бы на войне, если бы годами вышел, и тоже увесился бы регалиями: либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Это все историческая случайность, что ветераны — вы, а не мы, и что нам совесть велит носить вас на руках, а не вам — нас». Он обнял попрошайку и пообещал все сделать, что просит.

И сделал. Но сделал не с доброй душой, а с ожесточенной. И только тогда это улеглось в нем, когда наконец-то выпроводил ветерана на пенсию. Коррозия.

Но то было в прошлом, а в настоящем — пакостное письмишко и передача по заводскому радио. На счастье, одно перекрыло другое.

В эти дни он работал допоздна: шли мелкосерийные двигатели по спецзаказу, и взял это под свой личный контроль, не полагаясь на сменных мастеров. А Подлепича не было — в третьей смене.

Но как тянуло домой, как тянуло! Ну и слава богу. Ничего, значит, в нем не переменилось, не постарело, не остыло, — будто жених еще, а не супруг.

Прежде чем уйти, он раскрыл журнал передачи смен, записал распоряжения Подлепичу:

«Юрий Николаевич! Мелкосерийные после испытаний аккуратно снять и поставить на подставку, чтобы не побились нагреватели. Для серийных обеспечьте складирование: на сбыте нет приемки».

Складировать было негде, при большом скоплении двигателей приходилось выставлять их под открытое небо, а Подлепич, кстати, слово сдержал и еще на прошлой неделе принес свой проектик. «По моим подсчетам, дорого не обойдется, — положил на стол тетрадку. — Ломать — не строить. А вот эта стенка лишняя, — показал в тетрадке какая. — И здесь тоже можно расчистить. Вот тебе уже шестьдесят квадратных метров. И если оборудовать по стеллажному принципу…»

Подлепич был не попрошайка — не та порода, не та кровь; брать не брал ничего, зато давал все, что мог, — вот кто был мил, достоин уважения. Попрошайки — как плесень, от них и коррозия, а Подлепич, им в противоположность, был, ей-богу, антикоррозийным средством. К Чепелю же хоть самого Старшого приставь, хоть еще кого повыше, все равно результата не будет. И бульдозер бессилен. Что горбатого может исправить — это общеизвестно.

Так-то.

Пакостное письмишко спрятал в ящик стола, постоял, подумал — что еще, — и вспомнил, приписал в журнале обращение к сменным мастерам, чтобы постарались поменьше подвесок оставлять на двигателях, а то их, подвесок этих, в цехе недостача.

Теперь уже можно было идти.

Как он мчался домой, как мчался! Заводское радио звучало в ушах, и, примчавшись, сразу поздравил.

Лана месила тесто на кухне.

— Захотелось сладенького, домашнего, — точно проказница, застигнутая врасплох, повинилась она. — Когда я вытяну тебя к своим предкам, ты с ума сойдешь от моей мамы: это кондитер! Я ей в подметки не гожусь: жалкий эпигон! И поотстала от этого искусства. Никто не похвалит!

Должиков сказал, что зато похвалили по радио.

— Там девочки, — смахнула она со щеки мучную пудру. — Очень милые. Они меня любят.

Ее любили все, и она всех любила. Он подумал, что это великий талант: любить всех. У него такого таланта не было, а как мечталось — иметь! Он любил Старшого; Подлепича — пожалуй; Маслыгина — не шибко; ненавидел попрошаек, вымогателей, лодырей, бракоделов; против Булгака был предубежден и Чепеля терпел только ради Лиды, дальней родственницы по материнской линии. Других родственников у него не было и вообще никого не было, кроме Ланы, и был еще африканец, который теперь представлялся почему-то в облике Подлепича. Ну, пусть так: Подлепич — африканец, Подлепичу худо, Подлепича нужно любить.

Вскользь Должиков упомянул о пакостном письмишке.

— Ай, брось! — месила тесто Лана, с мучной пудрой на щеках. — Мало ли что, мало ли кто… Слушай меня. Ты добиваешься абсолютного порядка. Это утопия. Соблюдай эмоциональную диету. Беспорядок на заводе — везде. Больше или меньше. — Она месила, старалась, усердствовала, но ему велела не усердствовать. — Привыкай к беспорядку. Пора уж. Это жизнь, Люша.

— Слушаюсь! — сказал он раскатисто, словно — по телефону заводской секретарше, только без раздражения. — Пойду привыкать.

И пошел переодеваться.

Лана усердствовала, но ему не велела: несправедливо! Милые девочки, передача по радио, и в техотдел задумала переходить не с пустыми руками, все ее любят. Он тоже хотел, чтобы все его любили. Он опять подумал о справедливости, — это был его маяк. В беспорядке и маяки не светят.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги