«Мне, Илья Григорьевич, не всякая работа подходит, — сказал он смело. — Мне подходит с калымом. Без навара я в настоящее время не выкручусь». За такую прямоту Должиков ругать его не стал. «В этом я не специалист, — сказал он по-деловому, без нотаций. — Калымить не приходилось. Работаю на слесарном участке, имею дело с дизелями и думаю так, что ты бы, при твоих прежних знаниях, это быстро освоил». — «Дизеля́? Господи! — хмыкнул Чепель. — Делов-то! Вопрос другого порядка: во что оно может вылиться? Разряда-то у меня нет. Когда еще дадут». — «У нас разряд не влияет, — объяснил Должиков. — Расценки для всех одни. Это если по бюллетеню получать или тринадцатую зарплату, тогда учитывается. Но я — к примеру. Только. — Он помахал рукой, будто бы отгораживаясь от Чепеля. — Безотносительно. К себе тебя не зову, а попросишь, не возьму, я строг, Константин, а ты разболтан, вижу, и затруднишь меня из-за Лиды, поблажлив буду к тебе, чувствую, а это не годится. Да и работа — не проблема, — добавил Должиков помягче, с виноватостью в голосе. — Хоть у нас на моторном, хоть где. Возьмут не глядя». Проблемы хорошо решать за рюмкой — всякие, мировые, — а без рюмки стало скучновато Чепелю, и даже стал он понемногу обижаться. «А вы-то, Илья Григорьевич, всегда ль на зеленый ездите? Исключительно? И кем вы, извиняюсь, будете там, на моторном?» Должиков улыбнулся; улыбка у него была, надо признать, приятная. «Да я же говорю. Слесарно-сборочный участок. Мастер я». — «Ах, мастер! — открыто разочаровался Чепель. — В общем, тот же рабочий класс!» Все еще улыбаясь, но суше как-то, бледнее, и постепенно сводя на нет эту приятную улыбку, Должиков спросил: «Что подразумеваешь?» — «Да ничего! — смело ответил Чепель. — Устраиваться надо. А в этом рабочий класс ничего не может». Должиков искоса глянул на него — как две черные дырки просверлил. «Ошибаешься, Константин. Рабочий класс все может». Хозяйку дожидаться, с тоски помрешь. Или с голоду. «Плохо, Илья Григорьевич, когда движок холодный, а шофер голодный. А то бы я вам сказал… Над Лидой три тысячи висят; какой же рабочий класс, даже имея что-то в кубышке, даст вам взаймы эти три тысячи на неопределенный срок?» Должиков помолчал, покачал ногой, нагнулся, стер пальцем пятнышко с ботинка. «Знаю, — сказал он помрачнев. — Лида мне говорила. Играете, играете, доигрались. Как дети. Мое хозяйство — по столовкам, — объяснил он и взялся за лацкан пиджака. — Вот все, что на мне, — И снова помолчал. — Три тысячи есть. На свадьбу берегу, — улыбнулся опять. — Приданое». У Чепеля, ей-богу, сердце застучало; ну вот она, стопочка, ну вот она, милая; без стопочки разве припер бы он Должикова к стенке? Застучало и оборвалось: да где же это писано, что припер? На какой бумаге? На каком соглашении? «Учти, Костя: коньяк для гостя! — повторил он свое сегодняшнее, полюбившееся ему изречение. — Деньги есть, но не дадите ж!» Должиков встал, прошелся по комнате. «Почему не дам? — обернувшись, просверлил Чепеля двумя черными сверлышками. — Дам. Не тебе, конечно, ты лоботряс, я тебя вижу насквозь, а Лиде дам. Лида мне дальняя, но по материнской линии, а мать, знаешь, святое… — И расчувствовался. — Ну, давай по рюмочке за святость!» Учти, Костя, коньяк для гостя!

Он дал-таки эти три тысячи, Должиков, и потом отрабатывали долго их, возвращали по частям, но возвратили. Через год Чепель сел опять за руль, однако не суждено было, видно, ему приумножить шоферский стаж: опять поймали на том же, на пьянке, машина во дворе ночевала, поехал за водкой — рядом, к дружку, и напоролся, — один шанс из тысячи.

А у Должикова слесарей стало не хватать, и пошел к нему; работа все-таки знакомая и хлебная; к тому же завод построил девятиэтажку в новом районе, пообещали квартиру.

<p><strong>9</strong></p>

С чего бы ему теряться-то? — Булгак ухарь был и хват, разбитной малый, боевой, солдатская служба за плечами, первый разряд по плаванию, вообще занимался спортом, почитал силу, твердость, решительность, презирал слюнтяйство, и, окажись вдруг слаб, позволь коленкам затрястись, когда вызвали его на трибуну толкать речуху перед всем народом, он и себя не пощадил бы, и себя запрезирал бы, и потому, пробираясь между креслами, между рядами, показывал всему народу, что речь толкнуть — ему раз плюнуть, и в жизни своей он уж столько речей натолкался, и столько трибун навидался, и столько собраний-заседаний, что теряться-то вовсе странно.

Маслыгинская записка подзадорила его, а еще раньше, до этого, подзадорил докладчик, упомянувший вскользь о некоторых несознательных товарищах, беспрецедентно отказавшихся брать на себя соцобязательства, и поскольку других таких, кроме Владислава Булгака, в цехе как будто бы не было, он, Булгак, принял эту критику на свой счет и тут же загорелся ответить на критику критикой, однако дрожь в коленках остановила его, и только после маслыгинской записки удалось унять эту дрожь.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги