Да. Он был человеком советским. Насквозь советским. От малых лет. И зная, что ни в чем неповинен, и будучи реабилитирован, он, тем не менее, как бы чувствовал себя виноватым. В чем? А кто его знает. В своем несчастье? Весьма возможно. Чувствовал себя запачканным. Чудилось ему, что все то, что грянуло над ним, оставило след, как бы изуродовало его. Он не хочет показываться в дни премьер, я не мог вытащить его на просмотр «Двух кленов»[22]. Не возвращается в среду, отчего не чувствуешь его присутствия, хоть он уже на месте. Но постепенно это начинает рассасываться, и Сима Дрейден делается увереннее. Прощает себе то, что над ним стряслось.
Далее следует фамилия человека более благополучного, значительно более сохранившего себя. Это Друскин Михаил Семенович.[0] Держится томно и насмешливо. В музыкантские существа вштампована манера говорить покойного Соллертинского[1]. У Друскина эта манера ослаблена, но угадать ее просто. Он музыковед. Когда познакомились мы, считался он еще пианистом. У Тыняновых за ужином восседал он тихий, но вполне самоуверенный. Так увидел я его впервые в 28 году. Как‑то пошли мы большой компанией на его клавирабенд в кружок камерной музыки. Играл он Бетховена, как мне показалось, не слишком удивительно. Да и в самом деле, вероятно, было так. Иначе не стал бы он музыковедом. Он был из тех миловидных мальчиков, которых берут женщины, а они в конце концов подчиняются и выполняют, что велено. И в области искусства, столь, по словам знатоков, связанной с сексуальной, послушался он, подчинился суровой необходимости. Те немногие кусочки из его трудов, хотя бы объяснения на программке к Третьей симфонии Рахманинова, показывают, как он выполняет, что велено. Всем видом показывает, что получает наслаждение. Пишу и удивляюсь, почему это я так строг. С одной стороны, из‑за одной давней истории, где вольно или невольно покоряясь одной женщине, он тем самым обидел, как мне казалось, одного моего друга. С другой стороны, из необъяснимого желания, едва увижу, поддразнивать его. И больше ничего о нем, пожилом, миловидном, томноироническом человечке, рассказывать не стану.
Дальше идет Дворец пионеров.[0] Как приступиться?
Впервые в жизни попал я во дворец, дворец вообще как таковой, в ноябре или декабре 21 года, вскоре после переезда нашего театра в Петроград. Мы получили халтуру в РОСТе, в их театре. И репетиции назначены были во дворце, бывшем, Сергея Александровича[1], где теперь Куйбышевский райком. Тогда звали все это здание дворец Нахимсона[2]. Вот в этот дворец и попал я впервые в жизни. Высокие, свыше человеческой меры, ближе к церковным, — стены. Чтобы сразу видно было, что это не квартира какая‑нибудь. Только потолок плоский и светский убивал сразу ощущение церкви. Драпировки неиспытанной вышины от потолка с избытком до полу. Круглый диван посреди комнаты. И некого спросить, что здесь от прежнего дворца, а что от нового. Особенно смущал меня круглый, сооруженный посреди комнаты, уже упомянутый мной диван не диван, тахта все в той же драпировке и с усеченным конусом посреди круглой спинки. Все в валенках и шубах — зима началась очень рано в 21 году. Канделябры, бронза и буржуйка у стены, у которой мы и спасались. Второй дворец, Зимний, вспоминается по — разному. Два разных ощущения. Первое — это при дожде и ветре в унылый очень день осматривал я дворец. Такое ощущение не имеет ничего общего с приходом во дворец по делу. То музей ты осматриваешь, а тут участвуешь в дворцовой жизни. И это, второе, совершилось, когда бывал я у Михаила Борисовича Каплана[3] на работе. А он долгие годы состоял директором Музея Революции, разместившегося в нарышкинских комнатах дворца. Фамилии Михаила Борисовича в телефонной книжке нет. Он умер в Сталинабаде вскоре после войны. Но поговорить о нем хочется. Поэтому запись о дворце пусть будет поводом для разговора о Михаиле Борисовиче. Отступаю на минуту от дворца. Михаил Борисович в некотором роде представлял собою чудо. Когда я с ним познакомился, было ему уже за сорок. А жил он на Невском в большой квартире, и вот в чем чудо — со дня рождения. Мне казалось в те дни, что самый авантюрный роман в этом и должен заключаться: человек родился, состарился и умер в одной и той же богатой квартире в Москве или Ленинграде. Нужно удивительное стечение обстоятельств для того, чтобы это могло случиться. Михаил Борисович все же последней войной был вырван из своей квартиры в бельэтаже на Невском, 74 — и умер далеко — далеко от родного города, собираясь на работу в музей. Но прожил в одной квартире лет шестьдесят. Был он высок, крупен и мягок. Добрые и мягкие черные глаза, мягкий голос, мягкие движения, одёжа.