Я перечитал свое описание военного домоуправления и огорчился. Как только перенесешь явление из одной категории в другую, оно все равно что исчезает. Начинаешь рассказывать и поневоле отбираешь. И вносишь правильность. А главное в том времени — затуманенная, унылая бытовая бессмыслица, доведенная до пределов вселенских. От убийств, смертей, трупов, выброшенных на середину площади из подворотни, не становилась блокада объяснимей. Люди, приезжающие с фронта, терялись в этой непереставаемо терзаемой массе города. Что можно тут сделать, где тут твое место? Ты знаешь свое место во время бомбежки. Но какой смысл в том, что стоишь на чердаке, где к зиме заколотили все слуховые окошки, ничего не видишь, ничего не делаешь — терпишь. А других, потерпевших до конца, везут на детских салазках в общую могилу. И если сейчас это звучит печально, то в те дни и не оглядывались люди на подобное погребальное шествие. Все может войти в быт. И это было страшнее всего. Все может войти в быт, в будни. Всё. И я, и актеры Театра комедии в Кирове с удивлением поняли, что невозможно объяснить актерам БДТ, уехавшим в августе из Ленинграда, что такое Ленинград в блокаду. Мы сами не знали, как это рассказывать. И поэтому те же лестницы, та же знакомая ненужно высокая комната домоуправления с широкими окнами во двор совсем не напоминают блокадного времени. Даже сирена пароходика на Неве, поднимающая иной раз животный и вместе машинный вой, отчетливо слышный ночами, не вызывает воспоминаний о тревоге. Тогда война и блокада с непонятной простотой вошли в быт, а теперь начисто исчезли. Теперь бываю я в жакте, когда приходится продлить, точнее, получить новый паспорт по истечении срока. Да и то в последний раз выдали мне паспорт бессрочный. Был я там на елке — читал детям. И ни разу не вспомнил прежнего военного домоуправления. Ведьмы благополучно продолжают действовать в новых условиях. Мои связисты, подумать страшно, погибли почти все. Крокодил умер с голоду и многие другие. Иные были убиты в боях. Однажды мы шли с Катюшей двором в 46 году. Рослый и красивый парень в военной форме без погон поздоровался с нами застенчиво. Это был Колька, самый маленький и разбитной из связистов, тот, что чаще всех прибегал и спрашивал: нет ли работки.
Следующий в телефонной книжке Павел Терентьевич Журба,[0] человек, похожий на сельского учителя, выражение скорбное и неуверенное, очки. И при этом — загадка природы — вежлив и доброжелателен, вместо того, что полагалось бы ему по наружности. Вместо молчаливого упрека. Он тяжело болен. У него туберкулез, который то отпускает, то схватывает его, но не оставляет много лет и не оставит никогда. Поэтому Журба то исчезает надолго, то появляется, и как ни спросишь его о здоровье, он все говорит: лучше! Ведь появляется он на глаза и в самом деле, когда здоровье его улучшается. Он написал книгу об Александре Матросове[1], и она имела успех. В один из длительных периодов облегчения выбрали Журбу председателем детской секции — вот в связи с этим и появился его телефон в моей книжке. В Москве устраивали Всесоюзное совещание по детской литературе, дорого мне обошедшееся. Первая встреча с бесплодным и волевым Нагишкиным[2]. Воля- то и развилась у него, чтобы компенсировать работу отсутствующих органов. Встреча, которую вспоминаю я с ужасом. Не потому, что Нагишкин ругался. А потому, что произвело это на меня впечатление. И на этом же самом совещании безобразно обидели нашего тихого Павла Терентьевича. Ему дали на доклад 40 минут, кажется, потом сократили чуть не вдвое. А затем Сурков[3] оборвал его, сказав, что не к чему называть фамилии ленинградских писателей, что совещанию интересны общие идеи, а не перечисление фамилий и книжек. А Журбе доклад давался и без того трудно. Он его читал. Скороговоркой. Тихо из‑за больных своих легких. Я испытывал физические мучения, пока разыгрывался весь этот скандал. Нашли кого мучить. Нутром угадали, что он не кусается. И в самом деле он не оскорбился, Журба, а пришел в ужас. Я разыскал его за кулисами. Он был потрясен тем, что провалил доклад, порученный ему секцией. Но вот прошло два — три года, и никто об этом совещании и не вспоминает. Павел Терентьевич опять исчезал надолго, а вернувшись, утверждал, что ему лучше. И пришли письма из Кореи и Китая, восхваляющие книгу Журбы об Александре Матросове. И его хвалили на собраниях. А он слушал. Прямые черные волосы падали, как всегда, прядями на узкий и высокий лоб. Маленькие черные глаза глядели, как всегда, скорбно и неуверенно.
З
Из‑под очков. Но рот — зеркало души — выдавал подлинные чувства Павла Терентьевича. Ему было приятно, что его хвалят. И никто не осуждал его за это.