Местные жители поднесли Пугачеву хлеб-соль, а потом начали наперебой указывать лучшие места, как проникнуть в город.
– Жалую вас крестом и бородою, рекою и землею, травами и морями, и денежным жалованьем, и хлебным провиантом, и свинцом, и порохом, и вечной вольностью! – торжественно проговорил гнилоногий.
Как и тогда, в Москве, чернь бросилась в город и стала крушить все на своем пути, грабить дома и купеческие лавки, драть иконостасы и убивать всех, кто был в европейском платье. Бунтовщики распахнули двери тюрем, и из них выбежало еще больше народу. Одна каторжная, державшая за руку малолетних детей, плакала, что она жена Пугачева. Ее никто не слушал. Верные императрице войска торопливо отступали в кремль; туда же бежали все, кто не хотел быть убитым или ограбленным пугачевцами.
«Неужели это и есть то, о чем я мечтал? – подумал я. – Революция, народная власть, вольность, торжество патриотического духа… Разве это вольность? Это просто отчаяние, вдруг выплеснувшееся на улицы, тоска по мирному дому и свежему воздуху, странным образом обернувшаяся жестокостью и безумием…»
Несколько школьников залезли на городскую батарею и начали стрелять из пушки по слободе; это добавило еще больше неразберихи. Одно ядро разорвалось, и вскоре из домов повалил черный дым, а потом и огонь; стало загораться в разных местах города.
Я должен каким-то образом это остановить, подумал я. Я должен противостать
Алое пламя поднималось выше и выше, и мне казалось уже, что горит не одна только Казань, а вслед с нею занимается и Москва, и вся Россия вскоре, обращенная в груды горящих углей, дымится и рдеет во мраке, священным, религиозным огнем, вроде киновари, которой обычно рисуют на иконах покров Богородицы и крылья серафимов, посланных на землю с обычной бессердечной задачей чего-нибудь истребить или заставить кого-нибудь прозреть…
– Государь, – раздался знакомый голос, – с Волги идет гусарский полк, нужно отступить…
Говоривший еще что-то нашептывал Пугачеву на ухо, а потом вдруг повернулся прямо ко мне; это был приказчик Степан.
– Не смотри! – крикнул однодворец, погрозив мне кулаком, и лицо его вдруг стремительно приблизилось к моему, как ежели бы это было лицо великана из свифтовой фантасмагории. – Не смотри, кому говорю!
Я закричал и проснулся. Повинуясь странному зову, может быть, стуку своего сердца, я встал, убрал в сторону одеяло и подошел к столу, на котором лежали еще остатки вечерней трапезы: кусок хлеба и чаша с вином, словно какое-то причастие. Я посмотрел несколько минут на сей натюрморт, а потом пошел из дома вниз, к ручью, чтобы умыться.
У ручья я встретил Калю, полоскавшую белье.
– Утром аз отвезу тебя в русскую армию, – не глядя на меня, сказала она, исключительно серьезно и деловито; мне показалось, она чем-то недовольна (впрочем, это было ее привычное состояние; ежели Калю нечаянно переместить в Лондон, подумал я, она точно не затеряется там средь чопорных английских дам, они примут ее за такую же холодную англичанку).
Утром по-болгарски значит завтра.
– Каля, – вздохнул я, – мне нужно поговорить с кем-нибудь. Я не могу так больше. У меня душа разрывается…
– За каково же ты хочешь поговорить? – пожала плечами болгарка. – За кое-то случилось в Метохии? Тук е и позле…
– Нет, – я сел на камень у берега, – я хочу рассказать тебе… Это моя тайна, и я более не могу носить ее в себе… Я телевизор, дальновидец… Я могу видеть разные события, которые происходят за много верст отсюда, могу даже предвидеть и проникать в прошлое людей. Из-за своего дара я сюда и попал. Одна… дурная женщина хотела использовать меня, чтобы я помогал ей, рассказывал, что делают или намереваются сделать ее враги. А турок, который трубил в янычарскую трубу, он ее тайный покровитель и вдохновитель всех ее грязных дел, он состоит на службе у великого визиря и выполняет различные шпионские поручения.
– Что же дурного може сделать тебе эта женщина? – спросила Каля, и мне показалось, ее по-восточному большие губы сделались еще больше и еще недовольней, чем обычно.