Какие-то бейрутские ловкачи уже соорудили из грязных тряпок русский триколор и теперь устанавливали его на верхушке крепостной башни; подул суховей, трехцветное знамя затрепетало на ветру.
– Виктория! – закричал Баумгартен, швыряя вверх гвардейскую треуголку. – Русскому флоту и русской гвардии – вечная слава! Ура!
– Всему народу черногорскому и греческому, – заорал я, тоже подкидывая шляпу, – ура!
– Шейху Юсуфу, друзам и палестинцам – слава! – воскликнул Йован.
– Нашей царице Катерине – ура! – счастливо кричали, повторяя за нами, друзы и палестинцы, видимо, не очень хорошо понимая, что именно они кричат.
Вот же список кораблей, участвовавших в той кампании, моя госпожа Дарья Григорьевна: фрегаты «Слава», «Надежда», «Святой Николай» и «Святой Павел», шебека «Забияка», а также две галеры «Рондинелос» и «Унионе». Хоть поздно, а каталог кораблей в любой героической балладе все-таки должен быть.
Глава пятьдесят четвертая,
в которой раздается трубный глас
Я очнулся рано утром. Было очень холодно. По-видимому, у меня снова был приступ. Каля еще спала, накрывшись одеялом. Я подошел к ее седельным сумкам и вынул из сумки пистолет. Пистолет был цельностальной, с двумя закорючками на рукоятке, напоминающими бараньи рожки.
«Неужели это конец? – подумал я. – Такой вот логичный, ежели подумать, конец моего глупого романа… Жил-был странный мальчик из России, он верил во всякие глупости, а потом оказалось, что ничего из того, во что он верует, не существует. Были же люди, которые говорили мне: остановись, опомнись, возьмись за ум. Секунд-майор Балакирев, Мишка Желваков, Карл Павлович, Батурин, – все они были правы какою-то простой, бытовой правдой, говоря, что не нужно быть таким впечатлительным, а нужно просто жить и делать свое дело, не поддаваясь чувствам, не слушая разрушительного голоса внутри себя; и теперь этот голос, этот дар уничтожил меня, смял, как ураганный ветер сминает деревья и вырывает их с корнем… Что я могу поделать с сим ветром? Как освободиться от проклятья, которое не приносит людям никакой пользы, а только мучает меня? Только одним способом: я должен уничтожить склянку, в которую налит этот яд… Ведь если мой дар причиняет такую боль мне, что я даже и вздохнуть не могу, всякий раз, когда я представляю Фефу и ее
Нет, погодите же, сказал вдруг другой голос в моей голове. Почему вы решили, Семен Мухин, непременно покончить с собой, да еще таким вульгарным способом – засунув в рот дуло пистолета? Почему вы не желаете бороться за свое земное счастие? Ежели вы любите ее, по-настоящему любите свою Фефу, вы должны сражаться за нее до конца, как истинный черный мушкатер, черт побери! Возьмите же свой черный пистолет, ну, то есть Калин черный пистолет, и прямиком езжайте в Париж, найдите там этого signor Manservisi и убейте его! Убейте самым неблагородным способом, в темной подворотне, когда он будет возвращаться домой поздно вечером, или когда он будет сидеть в пудр-клозете…[264] В конце концов, ваша персона не принадлежит к благородному сословию, Семен Мухин, а значит, вы имеете полное моральное право быть подлым убийцей и негодяем, без изображения различных дуэлей…
Вдруг где-то внизу, под горою, где мы ночевали, раздался трубный глас; такого свирепого и страшного звука я не слышал более никогда в жизни. Это был не просто звук трубы, это был как будто звук, который исторгло мое сердце; всё, бывшее во мне, все чувства и мысли, которые я испытывал в ту минуту: страх, боль, ревность, отчаяние, ощущение пустоты и бессмысленности бытия, – всё сложилось воедино в этот вопль, и мне показалось, что земля и горы были подняты с места, и они обрушились, и рассыпались в прах.
Проснулась Каля. Я бросился к седельным сумкам, сделав вид, словно я вытащил пистолет из сумки только что, заслышав рев трубы. Каля тоже подбежала к сумкам, однако, вместо того, чтобы ругать меня за пистолет, она полезла в другую сумку и достала из нее другую трубу, подзорную.
– Откуда у тебя это всё? – не удержался я. – Пистолет, труба…
– Отстань! – отмахнулась Каля, глядя в окуляр. – Едно, две, три, четыри, пет, шест, седем, осем, девет… единадесет… Защо устата разинул? Коня седлай!
Я быстро закрепил седло, закинул сумки и вернулся к Кале; ее привычно ровное, светлое лицо было сейчас серым, неприветливым, в тон пасмурной утренней погоде, а большие, голубые глаза сузились и как будто потемнели.
– Кирджали[265], – сказала она, – четырнадесет душ… Может быть, тебя ищут, а може, просто идут в Болгарию за грабеж…
– Ежели бы искали меня, – засомневался я, – не трубили бы, а шли тайно…
– Виждь! – Каля протянула мне подзорную трубу. – Знаешь кого-нибудь?