В августе сорок пятого я перебрался в Краков, а оттуда поехал на велосипеде на ферму дяди Моше. Там уже жила другая христианская семья, купившая во время войны ферму у гражданских властей. Они сказали, что ничего не знают о местонахождении прошлых владельцев.
В эту же поездку я посетил Челмно. Советские власти объявили его запретной зоной, и меня даже не подпустили к лагерю. Я прожил неподалеку от него пять дней, и каждый день ездил на велосипеде по всем проселкам и тропинкам. В конце концов я нашел тот замок, вернее, его руины. Он был сожжен то ли артиллерийским огнем, то ли отступавшими немцами, и там не осталось практически ничего, кроме разбросанных камней, обгоревших бревен да обожженного дымохода. Шахматный пол главного зала тоже не сохранился.
На поляне, где когда-то смертниками была вырыта неглубокая могила, я обнаружил следы недавних раскопок. Вокруг валялось множество окурков русских папирос. Я пробовал расспрашивать в местной гостинице, но крестьяне утверждали, что о раскопках братских могил ничего не знают. Они также настаивали, причем довольно агрессивно, будто никто вокруг и не подозревал, чем на самом деле являлся лагерь в Челмно. Я уже притомился спать, как бродяга, на открытом воздухе и хотел было переночевать в гостинице, перед тем как отправиться на велосипеде на юг, но сделать это мне не удалось. Евреев в гостиницу не пускали. На следующий день я отправился в Краков на поезде, искать работу.
Зима сорок пятого и сорок шестого годов была почти такой же трудной, как зима сорок первого и сорок второго. Формировалось новое правительство, но в действительности население беспокоили много более серьезные вещи: отсутствие продовольствия, горючего, черный рынок, беженцы, тысячами возвращавшиеся домой, чтобы начать жизнь сначала, и, в особенности, советская оккупация. В течение сотен лет мы сражались с русскими, покоряли их, в свою очередь сопротивлялись вторжению, жили под угрозой с их стороны, а затем приветствовали как освободителей. Мы только очнулись от кошмара немецкой оккупации, как наступило холодное утро русского освобождения. Как и все поляки, я был истощен, пребывал в состоянии оцепенения и несколько удивлялся тому, что все еще жив. Единственным сильным желанием было пережить хотя бы еще одну зиму.
Весной сорок шестого пришло письмо от моей кузины Ребекки. Она со своим мужем-американцем жила в Тель-Авиве. Ей пришлось потратить несколько месяцев, отправляя письма, устанавливая контакты с чиновниками, рассылая телеграммы агентствам и разным учреждениям в надежде разыскать хотя бы следы кого-нибудь из семьи. Она нашла меня через своих друзей из Международного Красного Креста.
Я написал ей, и вскоре пришла телеграмма, в которой она настойчиво приглашала меня приехать к ней в Палестину. Они с Давидом предлагали прислать мне деньги на билеты.
Я вовсе не был сионистом, более того, наша семья никогда не признавала существования Палестины как возможного еврейского государства, но, когда я сошел с битком набитого турецкого сухогруза в июне сорок шестого на землю, которой суждено было стать нашей «землей обетованной», с плеч моих, казалось, свалилось тяжелое ярмо, и я впервые вздохнул свободно с того рокового восьмого сентября тридцать девятого года. Признаюсь, в тот день я упал на колени, и глаза мои наполнились слезами.
Возможно, моя радость по поводу обретения свободы оказалась преждевременной. Через несколько дней после моего приезда в Палестину в отеле «Царь Давид» в Иерусалиме, где располагалось британское командование, произошел взрыв. Оказалось, что и Ребекка, и ее муж Давид участвуют в движении «Хагана».
Полтора года спустя я вместе с ними включился в борьбу за независимость, однако, несмотря на свою партизанскую подготовку и опыт, принимал участие в военных действиях только в качестве санитара. Я чувствовал ненависть, но вовсе не по отношению к арабам.
Ребекка настояла, чтобы я продолжил учебу. В то время Давид был уже представителем очень приличной американской компании в Израиле, поэтому с деньгами проблем не было. Так и случилось, что довольно посредственный школьник из Лодзи, чье образование было прервано на пять лет, вернулся за парту уже мужчиной, покрытым шрамами и в двадцать три года чувствовавшим себя стариком.
Совершенно неожиданно вышло так, что на этом поприще я сделал успехи. Поступил в университет в пятидесятом году, а три года спустя уже учился на медицинском факультете. Два года я проучился в Тель-Авиве, год и три месяца в Лондоне, год в Риме и одну очень дождливую весну в Цюрихе. Когда мог, я возвращался в Израиль, работал в кибуце около фермы, на которой проводили каждое лето Давид и Ребекка, и общался со своими старыми друзьями. Мой долг по отношению к кузине и ее мужу был так велик, что я уже ничем не мог расплатиться с ними, но Ребекка постоянно твердила, что единственный оставшийся в живых член семьи Ласки, из племени Эшколов, должен добиться чего-то в жизни.