Закрыв глаза и разомкнув губы, Нэнс завела низкий плач, мгновенно погасивший все разговоры и пересуды мужчин – так гаснет пламя в комнате, где нет воздуха. Старуха сидела на корточках, раскачиваясь взад-вперед, растрепанные жидкие космы мотались по плечам. Она вопила непрерывно, без слов, утробным, исполненным ужаса голосом. Словно кричала банши, словно судорожно хватал воздух утопающий.
Пока Нэнс голосила, другие женщины бормотали молитвы, дабы Господь принял с миром душу Мартина Лихи. Нора разглядывала женщин: вот Кейт Линч, чьи каштановые волосы в полумраке кажутся тускло-серыми, рядом шепчет молитвы ее дочь Сорха, круглолицая с ямочками на щеках; жена учителя усердно крестится, словно целиком уйдя в молитву, но одним глазом косится на Нэнс, глядит, как та копошится у очага. Здесь соседки Норы и дочери соседок, чуть ли не все обитательницы долины горестно заламывают руки. Нора зажмурилась. Никому из них не понять, каково ей сейчас. Никому.
Как страшна эта безъязыкость, эта мучительная невозможность сказать, тоска утопающего. Открыв рот, Нора завыла, и горе, вдруг обретшее голос, испугала ее самоё.
Многих из собравшихся
Стенанья Нэнс стихли, перейдя в прерывистые вздохи. Ухватив вдруг горсть золы, она метнулась в сторону двери и швырнула золу в темноту. Отгони, пепел, Тех, что мешают душе лететь в мир иной. Освяти, пепел, горе родни и друзей.
Посреди общей молитвы Нэнс вдруг уронила голову на колени, юбками стерла с лица золу и поднялась с пола.
Обряд был окончен. Подождав, пока шепот и выкрики перейдут в благоговейную тишину, Нэнс кивнула укрывшейся в темном углу Норе. Потом завязала узлом на затылке волосы и, приняв предложенную ей глиняную трубку, весь остаток бдения просидела молча и задумчиво, куря и разглядывая скорбящих, мужчин и женщин, вившихся вокруг Норы, как вьются птицы над только что сжатым полем.
Ночь шла своим чередом, тяжелой поступью давя час за часом. Умиротворенные и слегка одурманенные запахом тлеющей мать-и-мачехи, люди укладывались спать на полу, на пухлых подстилках из вереска и камыша, бормоча молитвы. Дождь добрался до дымохода и с шипением загасил огонь в очаге. Лишь несколько самых стойких прогоняли сон рассказами и сплетнями; они по очереди подходили к телу, с молитвами, а отойдя, толковали о том, что гроза, обрушившаяся на долину, не к добру. Одна только Нора видела, как старуха поднялась в своем углу и, опять накинув на голову капюшон, скрылась в воющем ветреном мраке.
Глава 2
Дрок
Нэнс Роух проснулась очень рано, прежде, чем рассеялся туман над горами. Спала она одетой, в той же одежде, в какой вернулась домой, и сырость теперь пробирала до костей. Выбираясь из своей вересковой постели, Нэнс щурилась, приноравливая зрение к тусклому свету и потирая застывшие от холода руки и ноги. Огонь погас – протянутая к очагу рука едва ощутила намек на тепло. Должно быть, ее разморило, она заснула и упустила угли.
Сняв с крюка на стене платок, она закуталась в грубую, пахнущую дымом шерсть, и, прихватив ведро, вышла.
Всю ночь гроза хлестала дождем долину, и с деревьев перелеска позади приземистой избушки капала вода. Все заволокло густым туманом, но уже от дома ее, что стоял на самом дальнем краю долины, там, где к полям и каменистым склонам подступают лесные дебри, было слышно, как рокочет вздувшийся Флеск. Неподалеку от избенки Нэнс находилась Дударева Могила – урочище фэйри, и старуха с почтением поклонилась корявому кусту боярышника, выплывшему, как призрак, из тумана, в окружении вереска, камней и высокой травы.
Нэнс плотнее завернулась в платок, скрипя суставами, спустилась к мокрой канаве, в которую превратилась рухнувшая барсучья нора, присела на корточки по нужде, – зажмурившись и уцепившись за папоротник. Все тело ныло. Это бывает после таких ночных бдений. Стоит, поголосив, выйти от покойника, и голову обручем охватывает пульсирующая боль.
Такая боль – заемная, думала Нэнс. Пограничье между жизнью и смертью тяготит тело и измождает мозг.
Спуск к реке был скользким и грязным, и Нэнс ступала осторожно, к босым ногам ее, когда она пробиралась сквозь кустарник, налипли мокрые листья. Не хватало еще упасть. Только прошлой зимой она поскользнулась и повредила спину. И провела неделю в своей лачуге перед очагом, мучаясь от боли, а куда больше – от одиночества. А ведь привыкла, казалось бы, жить одна, в компании разве что птиц, порхающих с ветки на ветку. Но без наведывавшихся к ней людей, без дел, иных, кроме сидения в полумраке хижины, она чуть не плакала от одиночества.