– Через год-другой, – продолжал Некрич, проводив Модю безразличным взглядом, – никого уже не будет интересовать, была провокация или нет. Все будут увлечены чем-нибудь иным, разоблачений всегда хватает. Довлеет дневи злоба его. Так что и мы можем обо всем этом забыть, в наших же интересах. Нужно освобождать память от бесполезного балласта. Это был сон, длинный страшный сон, он продлится еще несколько дней, а потом кончится. После таких затяжных кошмаров обычно целый день ходишь сам не свой. Но к вечеру, как правило, уже забываешь, что, собственно, снилось…
Я нашел на столе что-то острое – кажется, это была пластмассовая вилка – и ткнул на ощупь в мякоть своей ладони.
– У него были глубокие глазные впадины на худом лице, и, когда он закрыл глаза, вместо них остались две ямы, два темных провала, как будто глаз у него вообще не было, – рассказывал я Ирине про старика, искавшего в Останкине свои очки под пулями. – А на подростке убитом была каска надета, которая велика ему была, он ее поправлял то и дело. Когда он упал, она свалилась и в сторону откатилась… Мне это так в память врезалось, что вряд ли когда-нибудь забуду…
Я был весь еще там, на площади у телецентра, и моя комната, вещи в ней выглядели непривычными, какими-то уменьшившимися, почти игрушечными. Особенно странной была белизна чистого постельного белья. Но, создавая своей нерасторжимой принадлежностью друг другу круговую поруку обыденности, вещи в моих четырех стенах как бы стремились доказать правоту слов Некрича, что все случившееся в Останкине было лишь длинным страшным сном. Вещи были на его стороне. И только Ирина… Обняв колено, она сидела рядом со мной и смотрела телевизор. Ее волосы пахли яблочным шампунем. Ирина была намертво связана для меня с мыслью о Гурии, о Некриче, о Коле и Толе, а тех уже не существовало без Останкина. Закрыв глаза, я приблизил лицо к ее волосам, втягивая в себя длинную ленту щекочущего запаха, наполнявшего меня постепенно ощущением чистоты и сказочной легкости, от которой тем более таяло сердце, что плечи еще ныли от тяжести раненого, которого мы несли с площади в подземный переход. Казалось, стоит вдохнуть еще глубже, до крайнего предела внутренней пустоты, а потом еще совсем немного, и я исчерпаю запах, его длинная лента наконец оборвется и я перейду тогда в совсем уже невесомое, тающее и неописуемое состояние.
На экране телевизора продолжался в сиэнэновской трансляции все тот же сон, но теперь он был уже не страшным, а только скучным. Там подолгу ничего не менялось, группы каких-то маленьких людей перебегали, пригнувшись, от постоянно находящегося в кадре Белого дома, иногда трещали выстрелы. Поскольку все это совершалось на телеэкране, казалось, что это происходит где-то далеко и не имеет к нам никакого отношения.
За несколько шагов до границы кадра один из бежавших упал на асфальт и застыл. Разгоняя сиреной многочисленных зрителей, в его направлении поехала «скорая», но даже с того расстояния, на котором находилась камера, видно было, что она, вероятнее всего, зря торопится: крохотный человечек лежал абсолютно неподвижно.
– Вот и все, – сказала Ирина. – Был – и нет. Легкая смерть, сказали бы тетки в сауне, можно позавидовать.
Она встала, подошла к окну, и просеянный сквозь желтую листву свет лег на ее лицо.
– Я раньше боялась, думала о ней, – произнесла она, – а после смерти Некрича поняла, что тут и думать не о чем: самая простая вещь на свете. Был – и не стало, как будто не было его. Проще смерти и быть ничего не может.
– Некрич-то как раз жив, – сказал я совсем тихо, а может быть, даже не сказал, а только подумал, – живее всех живых! – А в моей расслабленности мне показалось, будто сказал, во всяком случае, Ирина не расслышала, даже не обернулась ко мне, и я решил, что тем лучше, значит, рано еще ей знать об этом.
Она стояла, прижавшись щекой к стеклу, так что угол рта слегка оттянулся книзу. Ирина касалась стекла с неотчетливой нежностью, избегающей направленности на кого-либо, – ведь я был рядом, она могла бы положить лицо хотя бы мне на плечо, – с нежностью, замыкающейся на самой себе. Сияние заоконной листвы золотило ее глаза и таяло в них, погружаясь на дно. От ее дыхания несколько сантиметров стекла перед лицом затуманились. Возникла одна из тех не таких уж редких пауз, когда Ирина выключалась из окружающего, теряла к нему интерес. Мне казалось тогда, что все мы – близкие ей и претендующие на нее мужчины с нашими деньгами, знаниями, борьбой за власть и прочими мужскими играми, в которых она в другое время охотно участвовала, – в такие минуты только мешаем ей. В этих паузах, пусть недолгих и скрыто тревожных, она достигала наконец независимости и ни в ком из нас не нуждалась.
Но именно к такой Ирине, не нуждающейся во мне и ничьей, меня больше всего тянуло. Прежде чем подойти и обнять ее, я выключил телевизор.
5