БЕНЕВОЛ. Здесь, Дуня тебе что же делать? Посмотри невесту и ступай.

ДУНЯ. Уж я видела. Хороша ведь, Паша, уж можно сказать, что хороша!.. (К Беневоленскому.) Только сумеешь ли с этакой женой жить? Ты смотри, не загуби чужого веку даром. Грех тебе будет. Остепенись, живи хорошенько. Это ведь не со мной: жили, жили, да и был таков. (Утирает слезы.)

ПАША. А ты говорила, что тебе его не жаль…

ДУНЯ. Ведь я его любила когда-то… Что ж, надо же когда-нибудь расставаться, не век так жить. Еще хорошо, что женится; авось будет жить порядочно. А все-таки, Паша, ты то возьми, – лет пять жили… ведь жалко… Конечно, немного я от него добра видела… больше злое… одного сраму что перенесла. Так, ни за что прошла молодость, и помянуть нечем.

ПАША. Что делать, Дуня…

ДУНЯ. А ведь, бывало, и ему рада-радешенька, как приедет… Смотри ж, живи хорошенько.

БЕНЕВОЛ. Ну, уж конечно!

ДУНЯ. То-то же. Это ведь тебе на век, не то, что я… Ну, прощай, не поминай лихом, добром нечем. Что это я, как дура, расплакалась, в самом деле! Э, махнем рукой, Паша, – завьем горе веревочкой!

БЕНЕВОЛ. Прощай, Дуня.

ДУНЯ. Адье, мусье! Пойдем, Паша (Уходят.)

Большей чистоты нравственных чувств мы не видим ни в одном лице, комедий Островского. Это уж не та безразличная доброта, которою отличается дочь Русакова, не та овечья кротость, какую мы видим в Любови Гордеевне, не те неопытные понятия, какими руководится Надя… Здесь сила сознательной решимости проглядывает в каждом слове; все существо этой девушки не придавлено и не убито; напротив, оно возвышено, просветлено созданием того добра, которое она приносит, отказываясь от прав своих на Беневоленского. Ей в самом деле легко было сделать дебош и сорвать сердце; но она не хочет этого, она чистосердечно отдает справедливость красоте невесты, и сердце ее начинает наполняться довольством за счастие своего бывшего друга. Полная благожелательства, она радуется тому, что он женится, потому что это дает ей надежду на его нравственное исправление… А потом – какая радушная, чистая заботливость о той, о сопернице ее… И, наконец, какая грациозная прелесть характера выражается в самом этом горе, завитом веревочкой, и в этом ломаном прощанье, в котором, однако, нельзя не видеть огорчения и досады все еще любящего сердца… Да, эта девушка сохранила в себе чистоту сердца и все благородство, доступное человеку. Но что же она такое в нашем обществе? Не отвержена ли она им? Да и не этому ли отвержению, – не отчуждению ли от мрака самодурных дел, кишащих в нашей среде общественной, надо приписать и то, что она так отрадно сияет перед нами благородством и ясностью своего сердца?..

Есть в комедиях Островского и еще лицо, отличающееся большою нравственной силой. Это – Любим Торцов. Он грязен, пьян, тяжел; он надорван жизнью и очень запустил сам себя. Но та же самая жизнь, лишив его готовых средств к существованию, унизив и заставив терпеть нужду, сделала ему то благодеяние, что надломила в нем основу самодурства. Он – родной братец Гордея Карпыча и, по его же рассказам, был смолоду самодуром не хуже его. До как пришлось ему паясничать на морозе за пятачок, да просить милостыню, да у брата из милости жить, так тут пробудилось в нем и человеческое чувство, и сознание правды, и любовь к бедным братьям, и даже уважение к труду. Прося брата, чтоб выдал дочь за Митю, Любим Торцов прибавляет: «Он мне угол даст; назябся уж я, наголодался. Лета мои прошли, тяжело уж мне паясничать на морозе-то из-за куска хлеба; хоть под старость-то, да честно пожить. Ведь я народ обманывал: просил милостыню, а сам пропивал. Мне работишку дадут, у меня будет свой горшок щей»… Из этих желаний и признаний видно, что действительно нужда совершила в натуре Любима Торцова перелом, заставивший его устыдиться прежних самодурных начал столько же, как и недавнего беспутства.

Перейти на страницу:

Похожие книги