И он перелез на карниз, и мать, которая, похоже, снова собиралась звонить в полицию, застыла: «Нет, нет, Микель, убьешься!» – и эта мысль разрывала ей сердце, а с этим не поспоришь. А она чуть не сказала ему: «Брось, Микель, пусть прыгает, если хочет. Ты разве не видишь, что он сошел с ума? Ведь он уже старик, а ты молод». Но она так не сказала. Она только произнесла: «Нет, нет, нет…» И Ремей тоже была страшно перепугана и ходила в тоске туда-сюда с подушками, диванными сиденьями и небольшими матрасами, тоже думая, что он сошел с ума. Никто не знал, что дядя не сходил с ума, просто в нем накопилось столько печали, что она заблокировала все каналы, по которым свободно проходят мысли. Это была всего лишь печаль, потому что он понял, что нельзя вернуться назад, и сделанного в жизни не воротишь, и остается только, если повезет, возможность терзаться угрызениями совести. А Микель уже укололся первыми шипами и, в отличие от дяди, вспомнил песню Шуберта: «Мальчик розу увидал».
– Хорошо тут, дядя.
– Да. А лебедей видишь?
– Конечно вижу, – сказал он, прижавшись носом к каменной стене. – Красивые такие лебеди.
– Любимый ты мой Микель.
Микель еще не знал, почему он ему так сказал, и не обратил на это внимания. И снова подумал о Курнет-эс-Сауда, где ливанец с бешеными глазами, перекрикивавший даже гранатометы, нацеливал на него черную дыру калашникова, – «О Господи, кто меня звал лезть сюда в пекло, в эту хрень, идиот же ты, парень, мать твою, висишь тут на пятиметровом шиповнике, а когда поскользнешься, размажешь по камням мозги. Прямо об угол одной из ступеней у входа, хрень какая, я прямо по вертикали о нее и треснусь, опять валяешь дурака и, как всегда, спасаешь мир, пытаясь сохранить то, что спасти нельзя. Мать твою за ногу, Микель».
– Побудем тут чуть-чуть, дядя?
– Давай. Опять эти шипы! – И он сделал резкое движение, порвав при этом пижамные штаны; на белой, молочного цвета, ноге осталась тонкая, как нарисованная, красная черточка. – Я все-таки прыгну. Ты со мной, Микель?
Полиция, «скорая помощь», мигалки, дядя – все растворилось в тумане по дороге в больницу. Через два дня его, на вид уже достаточно умиротворенного, положили в психиатрическую клинику «Бельэсгуард». Я стал там его навещать. Он рассказал мне много нового и о себе, и о тех событиях в нашей семье, которые все остальные пытались скрыть навсегда. И тогда я понял, что дядя Маурисий не сумасшедший: у него просто-напросто слишком хорошая память.
– Мать позвонила мне в Оксфорд. Я как раз закончил работу с Мартином Эмисом в тот самый день.
– Это же было твое первое интервью, правда?
– Да. Первое. Сейчас бы я его провел совсем по-другому. – Микель поднял руку. Ему не хотелось, чтобы Жулия его прерывала. – Мне было особенно жаль, что, когда я приехал в клинику, дядя уже лежал в морге. Саманта молча отдала мне портфель, полный бесполезных вещей, принадлежавших дяде. Я с болью понял, что всех абиссинских львов выкинули в мусорное ведро. В портфеле была тетрадь в черной обложке, принадлежавшая прабабушке Пилар. А я не видел, как умер дядя. Он умер в одиночестве, вдали от своего Микеля, вдали от меня, вдали от дома. Не думаю, что когда-нибудь смогу себе это простить. Тогда прошло уже два месяца с тех пор, как нам пришлось уехать из дома Женсана. Мы с матерью ненадолго поселились в квартире, в Фейшесе, и я тогда уже начал работать в «Журнале». Работу мне нашел Болос. Он начал подниматься по карьерной лестнице в социалистической партии и отдаляться от свойственного мне непрактичного отношения к жизни. Но мы оставались друзьями: он все еще думал обо мне и нашел мне работу, бедняга Болос.
– Это он привел тебя в «Журнал»?
– Да. Он был одним из основателей «Журнала».
Жулия об этом не знала. Она украдкой поглядела на мою тарелку, на которой все еще лежал огромный кусок мяса.
– Значит, ты работаешь в «Журнале» с восьмидесятых годов.
– Да. С того самого года, когда дядя попал в больницу и умер. С того года, когда мы лишились дома.
– Знаешь что, Микель?
– Не знаю.
– Все, что ты мне рассказываешь, я представляю себе так, как будто это произошло здесь, в этом доме.
– Но ведь это же ресторан.
– Ну ты меня понимаешь.
– Нет. Не понимаю.
– Ведь это же был ваш дом, правда?
– Я тебе уже говорил, что нет, Жулия.