И только одному человеку в деревне, возможно, было понятно все. Он, этот человек, видел, как замертво упала лошадь возле конюшни. Он один из первых подбежал к саням, молча глядел, как поднимается из них Устин. Он молча проводил взглядом удаляющегося Морозова, а потом так же молча, не обращая внимания на галдящих вокруг колхозников, нагнулся и стал снимать с теплого еще жеребца сбрую.
Но этот человек ничего не сказал. Он не раскрыл даже губ, когда к конюшне подъехал вернувшийся из бригад Захар Большаков и воскликнул:
– Это еще что за конфета? Кто это коня угробил?! Слышишь, Фрол, тебя спрашиваю!
Курганов взвалил на себя сбрую, потащил ее в конюшню. Председателю все объяснили другие…
Притащившись домой, Устин Морозов упал на кровать, стоявшую на кухне, и пролежал не шевелясь несколько часов.
Ему все казалось, что над деревней до сих пор стоит злой и тоскливый волчий вой, который он слышал сегодня ранним утром. Сперва вой был слышен еле-еле, точно зверю кто-то легонько прищемил лапу и он, повизгивая, пытался освободить ее. Но лапу сжимало все сильнее, и зверь начинал чувствовать боль. В его крике появились теперь угрожающие нотки. Он, наверное, уже по-настоящему дернул свою лапу раз-другой. Однако почувствовал еще большую боль, и волчий голос стал наливаться, набухать тяжестью и злобой. Послышались в нем упругие переливы, постепенно перераставшие в зловещее рычание.
Но лапу сжимало все сильнее и сильнее, боль пронизывала волка насквозь, с головы до хвоста. И над деревней висел уж не просто волчий вой, а сплошной осатанелый звериный рев. Волк крутился, наверное, на одном месте, пытаясь освободить свою лапу. Вокруг летели комья твердого снега и мерзлой земли, но лапу кто то держал намертво, и, чтоб освободиться и уйти, ее можно было только перекрутить, оторвать, но не выдернуть. И зверь перекрутил бы, оторвал, если бы не эта боль, пронизывающая все тело, отнимающая все силы. Силы эти убывали с каждым мгновением, с каждым движением.
Звериные силы убывали, но рев не ослабевал. Он, наоборот, накалялся все сильнее и сильнее, как накаляется железная болванка, сунутая в кузнечный горн, – сперва докрасна, потом добела.
Устин лежал и думал, что волчий вой никогда не прекратится, что вот так и будет, и будет висеть звериный крик над деревней: весь день, весь вечер, всю ночь, целый год, всю жизнь… Потому что волчью лапу сдавливать не переставали. Достигая самой яростной и отчаянной ноты, вой переламывался, шел вроде на убыль. Но тут же поднимался снова и снова, клокоча жуткой в своем бессилии яростью…
По комнатам неслышно ходила Пистимея. Время от времени она присаживалась где-нибудь, шелестела страницами Евангелия, вздыхала, становилась на колени и начинала шептать молитвы.
Этот шелест страниц, шепот и вздохи успокаивали Устина, как почему-то успокаивали они его всегда. И он начинал думать, что вера в Бога, должно быть, в самом деле дает человеку успокоение и надежду. Вот жена верит или делает вид, что верит, – и не властны над ней никакие чувства, никакие мысли, обходят ее всякие волнения, заботы, желания, кроме тех, которые внушает ей ее Бог. Внушил Бог безропотно слушаться мужа своего – она слушается. Не было еще случая, чтобы сделала что-то наперекор ему, Устину, чтобы не угадала каким-то чутьем его, Устиновы, желания. Это было приятно, а самое главное – удобно.
Сейчас Устин не удивляется этой ее покорности и преданности, а было время – удивлялся.
– Неужели сделаешь все, что я ни прикажу? – спрашивал он, когда судьба свела их вместе и они только-только начинали совместную жизнь.
– А как же не сделаю, – отвечала она. – Мужнина воля – Божий приказ.
– А ежели я повелю тебе раздеться донага да пройтись средь бела дня по улице?!
Он спросил так, может быть, еще и потому, что за целый год совместной жизни не только без чулок – даже простоволосой никогда не видел жену. Вечно она ходила в длинном, до пят, платье, шею и голову заматывала платком так, что видны были одни ее задумчивые голубые глаза да острый небольшой нос. В постель к нему она ложилась всегда в полной темноте, а утром вскакивала до свету.
– Повелишь – так как же не пойти-то!.. – промолвила она, опуская голову.
– Раздевайся тогда да ступай, – сказал он, разбираемый любопытством. – До нитки раздевайся…
Жена стояла среди избы в своем длинном платье. Губе ее дрогнули по-детски, и она промолвила просяще, еле слышно, боясь, наверное, что услышит Бог:
– Господи! Да ты чего?
– Давай, давай! До околицы и обратно, не спеша. Ну?
И не мигая стал смотреть на жену.
Она нехотя стянула сперва платок. Волосы рассыпались и упали на спину. Затем расстегнула платье на груди, сняла и уронила на пол…
В комнату бил яркий солнечный свет. Точно выйдя из ледяной воды, жена горела всем телом. Впервые увидел и понял он в эту минуту, что стройности его жены позавидовала бы не одна женщина.