Утром пришел секретарь. Я передал ему деньги и просил, чтобы тело набальзамировали. Потом принесли гроб. Украсили венками. Когда его несли вниз по лестнице, сверху, с площадки, смотрела Флора, как мне показалось, насмешливыми глазами. Гроб отнесли в церковь Св. Спиридона, то есть Св. Духа. Вместе с секретарем мы, как полагается в таких случаях, читали над гробом священное писание.
На ленте от венка я написал карандашом: «Дай мне знак, что ты жива». Она не могла этого сделать тогда, но она это сделала позже.
Утром пришел хор и повезли гроб на кладбище. Хор шел рядом, исключительно мужчины. Пел по-румынски, но необычайно красиво.
Я забыл сказать, что когда она еще была жива, за окном играли траурный марш Шопена, который она очень хорошо знала.
Похоронили на кладбище «Aeternitates» («Вечность») против двадцать девятого дерева от ворот, идущих вдоль аллеи, рядом с каменным памятником, на котором было написано «Elena Cocush». Похоронили в маленьком склепе. Поставили крест с надписью: «Дарья Васильевна Данилевская (Любовь Попова)». В метрическом свидетельстве о смерти было написано по-румынски: «Lebova Popova».
Позже я несколько раз платил за могилу. Потом, когда меня арестовали и увезли в Москву, я, конечно, платить не мог, и, вероятно, тело Дарьи Васильевны было перевезено в другое место.
Меня приютили после похорон в одной русской семье. Там я впервые почувствовал жестокий голод после пятидневного поста. Очевидно, во мне сохранилась жажда жизни. Я съел все, что мне подали. Когда эта семья уезжала, я оставался один в квартире. На стене там висел револьвер. Ничто не препятствовало мне покончить с собою. Но что-то удержало. Быть может, мысль, что после смерти самоубийца не попадет туда, где находилась душа женщины, умершей, как святая.
Вначале я не мог читать ничего, кроме Евангелия. Затем начал читать Пушкина:
Значит, какими-то путями ко мне приходило сознание, что я должен жить для чего-то.
Наконец, после девятого дня, побывав у могилы еще раз, мы с моим секретарем уехали в направлении Одессы, где, как я знал, меня ждет Энно.
Глава VIII
ОДЕССА. ИНТЕРВЕНЦИЯ
Я не помню, как совершился этот переезд. Помню, что где-то мы сидели с моим спутником, в какой-то кафане, где я что-то писал в черной записной книжке. Она сохранилась и начиналась словами: «Я еще не знаю, буду ли я жить». Внутренно я, конечно, сознавал, что буду, буду, несмотря ни на что. Затем мы сели в какой-то экипаж. Шел, а вернее, хлестал дождь. Дул ветер. Подняли верх, и какие-то клячи долго тащили нас по лужам. Куда притащили, не помню. Помню, что я оказался в Одессе, в лучшей гостинице, выходившей окнами на море, и рядом был номер консула Энно, в котором он жил с какой-то дамой, вывезенной из Киева. С веранды этого номера был виден порт. Энно мысленно провел от этой гостиницы косую линию направо и налево и объявил, что это французская зона, неприкосновенная. Хотя у него не было тогда ни одного солдата, но Одесса приняла его повеление, и французская зона стала реальностью.
Тут я имел время обдумать, что дало Ясское совещание, в котором мне не довелось участвовать из-за болезни.
В нем участвовали Милюков и многие другие. Ясское совещание, по мысли Энно, должно было выбрать русское правительство, которое французская дивизия должна была в молниеносном порядке посадить в Москве. Кого именно? Значительно позже я узнал от жены Энно, что во главе правительства должен был быть «Le Grand Choulguine» («Великий Шульгин»).
Конечно, на Ясском совещании Шульгина не предлагали, тем более что он лежал с «испанкой», и неизвестно было, выживет ли он. Но Ясское совещание не только не выбрало правительства, но вообще совершенно не могло сговориться о какой-нибудь программе действий.
Энно решил действовать, как будто бы Ясского совещания не было. Теперь, в своей французской зоне, он ожидал высадки французских войск. И они прибыли во главе с генералом Бориусом. Но до этого Энно собрал в своем номере всех видных русских военных, которые оказались в это время в Одессе. А мне он сказал:
— На меня произвел впечатление генерал Гришин-Алмазов. Мне кажется, что он тот человек, который может сосредоточить всю власть в своих руках, что крайне необходимо. Все остальные растерялись и никуда не годны.