Дело выяснилось в гостинице. Однажды меня вызвали из моего номера и пригласили в другой, побольше. Я вошел и увидел нечто вроде заседания. За столом были сопровождавшие меня лица — председатель владимирского областного управления КГБ В. И. Шевченко, его подчиненные и местные представители этой организации. Среда! них выделялась незнакомая мне пожилая дама. Когда я вошел, Шевченко сказал, указывая на нее (ее не представили мне):
— Вот врач, который лечил вашего сына.
— Хотя вы уже в пожилом возрасте и в бороде, — заговорила она, как бы продолжая прерванный разговор, — а ваш сын был молодой и бритый, но какое-то сходство есть.
Не раз мне и раньше говорили об этом: «Чем-то вы похожи». Дама продолжала:
— Это было очень давно, в 1925 году, но я запомнила вашего сына, потому что он был трудный больной. Он отказывался от пищи, и приходилось кормить его насильно. Эта операция так же болезненна для больного, как и для врача.
Я спросил:
— Был ли он по имени Вениамин?
— Я забыла, но теперь, когда вы сказали, да, Вениамин.
— Был ли у него шрам на голове?
— Был, и он переходил на лицо с правой стороны.
— Был ли он хромой?
— Не знаю. Я видела его только сидячим. Но это он. Каков его конец? Должно быть, он умер, но я не могу сказать точно, так как была в этой больнице почти до конца 1925 года, а потом уехала. Он мог умереть после этого.
Ее сообщение подтвердило слова Анжелины, которая сказала после моего возвращения из России:
— Он немного вас не дождался. Когда вы приехали, он уже умер. Я вижу его могилу. Он там, где Владимир.
— Какой Владимир? — спросил я.
— Владимир… Он старше вас, такой плотный, на носу золотое пенсне.
— Что-то не могу припомнить.
— Да вы же его прекрасно знали! Вы с ним много работали.
— Какую работу?
— По газете.
Тут я вспомнил. Это был Владимир Германович Иозефи. Мы много с ним работали в газете «Россия» в Екатеринодаре в 1918 году и еще в других газетах. Действительно, я хорошо его знал. Он умер впоследствии от сыпного тифа в ЧК, вероятно, в 1920 году.
Анжелина прибавила:
— Он очень любил Вашего сына, и потому он его встретил там. Бывают души-покровители, и он стал таковым для вашего сына.
Когда я был в Советской России, я послал много писем разным моим друзьям за границу, в том числе моему другу юности Сергею Андреевичу Френкелю. И случилось чудо — мое письмо дошло к нему. Оно было зашифровано, но не в том смысле, что написано с использованием какого-нибудь цифрового шифра, а из каждой строчки следовало читать только одну букву, но надо было знать, какую. И вот Сергей Андреевич прочел его, не зная секрета. Он дошел до этого каким-то наитием, в результате чего расшифровал два главных слова: «Россия жива». Он сейчас же вызвал моего молодого друга Вовку, который знал секрет моего письма, и тот тоже прочел эти слова.
Затем я писал еще кому-то, в общем, я знал на память порядка двадцати адресов. О чем и зачем писал, сейчас не припомню. Одно из писем было написано так, как будто писал абсолютную чепуху какой-то еврей, совершенный «адиёт». И оно дошло, известив одного из моих друзей, что не только Россия жива, но и я жив.
Прибыв в Киев, я навестил семью Марии Дмитриевны. Они жили, и очень давно, на Никольско-Ботанической, 25. Меня впустили, но с опаской — ведь мать и сестры Марии Дмитриевны хоть много обо мне слышали, читая «Киевлянина», но никогда со мною не встречались и не знали в лицо.
Меня пригласили в гостиную, в которой никого не было, но я видел, что занавеска, закрывавшая вход в соседнюю комнату, слегка колышется, как будто кто-то меня тихонечко рассматривает. Потом оттуда вошла высокая, стройная девушка. Поздоровалась и спросила, что мне угодно. Не успел я ответить, как вошла ее мать, пожилая дама. Пригласила сесть за стол.
Мы сидели втроем у стола, разговор не клеился. Они меня не узнавали, а я не признавался. Наконец я сказал:
— От Муси вам привет.
— А кто же вы?
— Ее муж, Шульгин.
Но они после моего ответа посмотрели на меня еще недоверчивее. Но я знал способ, который бы заставил их поверить мне. Вся эта семья была кошатницей, и с годами они выработали особый «кошачий» язык. Он был какой-то жеманный, но жеманством молоденькой жидовочки. Как только я заговорил на таком диалекте и стал рассказывать о Мусе, лица прояснились и мать воскликнула:
— Так вы действительно мой зять!
А Варя сказала:
— А мы подумали, что вы Феликс Дзержинский.
Настроение сразу изменилось, а тут пришел муж Вари, оперный певец. Мне предложили ночевать, и до ужина был концерт. Варя кончила музыкальное училище по классу рояля и потому бегло аккомпанировала с листа. У ее мужа был прекрасный тенор, у нее — меццо-сопрано.
«Горные вершины» Рубинштейна, «Рассвет» Чайковского, «Рождественская кантата», кажется, если память мне не изменяет, Фора и прочее…
Еще была там Лиля, шестнадцатилетняя сестра Марии Дмитриевны, и, кажется, бабушка. Словом, вечер был приятный, как в старые добрые времена в семейном кругу.
Не помню, для чего в этом путешествии я таскал с собою скрипку. Уезжая утром, я забыл ее на Никольской-Ботанической.