Вспоминаю еще историю с моей «голодовкой». Одно время я очень ослабел и после обеда мне нестерпимо хотелось спать, но лежать не позволялось. Мне необходимо было завязать голову чем-нибудь теплым, чтобы прекратить отлив крови. И это запрещалось. Тогда я придумал очень странный метод борьбы. В один прекрасный день я отказался взять пайку. Через три дня это заметили.
— Вы что ж, объявили голодовку?
— Нет, просто не хочу есть.
Надо сказать, что голодовки запрещались. Обычно голодающих кормили насильно, что было сильным мучением, так как засовывали кишку в рот и лили бурду из жидкого хлеба. Поэтому я не объявлял голодовки. Но как-то и кто-то донес начальству, что с Шульгиным что-то неладно. Пришел майор. Спросил:
— Кто тут болен? Вы, Шульгин?
Я объяснил суть дела.
— Мне надо голову завязывать полотенцем, но этого не разрешают, — закончил я свое объяснение.
Он сказал:
— Голову полотенцем завязывать нельзя.
— Так как же быть?
— Шапку наденьте, если голова мерзнет.
— А шапку можно?
— Можно с особого разрешения. И вот я вам разрешаю.
Это был удивительный отказ от священных правил тюрьмы — разрешить заключенному сидеть в шапке. Но с тех пор, как мне это было разрешено, было навсегда твердо установлено: Шульгин может сидеть в шапке. Однако не за обедом. Это, конечно, было совершенно правильно. Но однажды я забыл снять шапку, когда принесли обед. Раскрылась кормушка, и старший поманил меня пальцем. Я подошел.
— Разве хорошо, Шульгин, обедать в шапке?
— Нет, не хорошо. Но я просто забыл снять. — Затем прибавил: — Обедать в шапке неприлично. Почему? Прежде всего потому, что в комнате икона есть. А где у вас иконы?
Он ответил мне тихонько, чтобы никто не слышал:
— Икона должна быть в сердце у вас, Шульгин.
Да, «русский народ, — писала немка своему мужу, — если не относиться к нему с высокомерием, раскрывает свое истинное золотое сердце». К этому нечего прибавить.
Однажды к нам в камеру привели нового арестанта, японца средних лет. О нем пришла хорошая информация, поэтому я встретил его любезно, угостил белым хлебом, что было равнозначно пасхальному куличу, и стал с ним подолгу беседовать, благо он свободно говорил по-русски. Его отец был священником и в дореволюционные времена окончил Киевскую духовную академию. Это обещало дружбу. Но «homo proponit, Deus disponit»[91]. Чисто русская пословица, как думают некоторые.
Мой друг Эрнст Максимович Креннер, который откуда-то и получил о нем хорошую информацию, впоследствии говорил: «Тяжелый психопат». Так оно и было.
В один далеко не прекрасный день, когда мы вернулись с прогулки, японец вдруг заявил:
— Кто-то трогал мой хлеб.
— Украли? — спросил кто-то.
— Нет, но я положил его так, а сейчас он лежит иначе.
Затем он стал развивать эту тему, бросая подозрение в общем на всю камеру, что хотя хлеб и не украли, но, несомненно, хотели украсть. При этом он добавлял:
— У меня есть вещественные доказательства — хлеб лежит не так, как я его положил.
Мне это, наконец, надоело, и я сказал ему серьезно:
— Вы бросаете подозрение на всех нас. Потрудитесь прекратить.
Но он не прекратил. И добился того, что ему объявили бойкот.
Наступили святки. Немцы очень трогательно празднуют сочельник. При этом каждый вспоминал своих близких, которые в это время собрались дома у елок. И Эрнст Максимович со слезами на глазах обратился к японцу:
— Во имя сегодняшнего святого вечера давайте помиримся.
И протянул ему руку. Но это на него не подействовало, и он продолжал свою пасквильную деятельность. И получил за это жестокое возмездие.
Появились в камере еще два лица. Один был венгерский цыган, другой — грек. Цыган сидел и за политику, и за грабеж, и за убийство. А грек был арестован при следующих обстоятельствах. Семнадцать греков укрылись в России, спасаясь от турецких зверств. Их поместили на юге. Они поработали немного и взбунтовались: их-де плохо кормят. Их арестовали и расшвыряли по разным тюрьмам. По разным потому, что, как выразился один начальник тюрьмы, «если их посадить вместе, то они тюрьму разнесут».
Что же произошло дальше? Цыган почему-то объединился с греком, а японец — с каким-то мадьяром, не ладившим с цыганом. И японец начал пакостить по-своему. Он цыгана называл «черным бараном» и в громких разговорах с мадьяром всячески над ним потешался и издевался. А грек, которого посадили рядом с японцем, когда немножко стал понимать по-русски, долго и внимательно слушал. И, наконец, как-то изрек:
— Ты зачем «баран» на него говоришь?
Японец ответил:
— Я дипломат, я никого не называю.
Тогда грек сказал ему наставительно:
— Ты грязный дипломат.
И ударил его так в ухо, что «дипломат» покатился. И тут началось. Его бил то грек, то «баран». Били жестоко. Затем заставили его выполнять всякие работы: мыть пол и свои собственные ноги, а они у него были в ранах. При этом грек и цыган приговаривали: «Потому и в ранах, что не моешь».