Я ответил, что ничего у меня нет: ни водки, ни пива, ни вина. Я давно ничего не пью, мне строжайше запрещено врачами. Чаю могу заказать.
— Чай — это пустое. Коли нет водки, пошли в лавочку.
Если бы Орлов был один, я бы так и сделал. Но угощать у себя его противного спутника я решительно не хотел. Сказать этого прямо, разумеется, нельзя было, и я предложил Орлову лучше пойти в трактир.
— Сам я пить не стану, а тебя угощу.
На том и порешили. В трактире я им спросил закуску и графинчик, себе чаю, и началась беседа.
— Видишь ли, — объяснил Орлов, выпивая рюмку-другую, — объяснять нужно очень сложную штуку, так без рюмочки трудно. Нужно расшевелиться.
И действительно, объяснение вышло сложное. Это была целая исповедь, и странно было видеть, зачем при ней торчит его спутник, впрочем, занятый исключительно графинчиком и закуской и только насмешливо взглядывавший время от времени на волновавшегося Орлова.
А Владимир Федорович выкидывал передо мной свою душу. Он объяснял, как он мучился, видя бедственное положение семейства, как упрекал себя и старался добыть заработок для жизни жены и детей. Но на нем висел какой-то рок. Ничто не удается. Он увидел наконец, что ему не суждено жить как люди и на роду написано быть бесприютным бродягой. Это какой-то перст Божий, и он наконец покорился...
— Но ведь у тебя было очень хорошее место, и ты сам его бросил.
— Я про то и говорю... Ты, наверное, думаешь: лентяй Орлов, не хочет работать. А дело совсем не в том.
Он с подробностями рассказывал, как ходил на службу, работал усердно, служба ему даже нравилась. Но он стал замечать, что сослуживцы смотрят на него косо и неприязненно. Не сразу он мог понять причину, а дело оказалось очень просто. Он вторгся в чужую среду, по протекции занял хорошее место, на которое рассчитывали другие, ждавшие повышения. Он разрушил надежды и других, рассчитывавших, что тот, кто займет эту вакансию, очистит им свое место. И вот сколько зла наделала его работа, сколько она породила разочарований, ропота, жалоб на людей и на судьбу. Когда это уяснилось ему, он не мог оставаться. Если он не может делать добра, то по крайней мере не должен вносить в жизнь зла, горя для других, создавать дурные чувства.
— Понимаешь ли ты мою душу? Видишь ли, что из-за своей семьи не могу вредить семьям других людей, не могу распложать злых чувств в людях?
Выходит, что не судьба ему добывать средства простым, честным трудом, без обиды для других людей. И он покорился. Не дает Бог честной работы — значит, такова Его воля. Видно, Он берет на Себя заботу о семье, а самого его, Владимира Федоровича, оставляет в положении бродячего проповедника, без места, без средств, без прочного приюта. Теперь ему это стало ясно, и он решил жить так, как ему суждено.
— Самое главное в нашей жизни — то, чтобы от нас не распложались злые чувства, а рождались чувства добрые и светлые. Не можешь создавать добро — так по крайней мере не создавай зла. А о семье позаботится Сам Бог, если не дает способов заботиться ему.
Все это он выкладывал передо мной с подробностями и отступлениями, с видом глубокого убеждения и с какой-то грустной покорностью. Нужно, между прочим, заметить, что о семье Орлова по смерти его Бог действительно позаботился лучше, чем мог бы сделать он сам. Все дети устроились в жизни очень хорошо.
Что касается отца семейства, то он так и остался бродячим проповедником. Насколько он был, можно-сказать, жалок в сфере своей материальной жизни, насколько он в этом отношении даже сам конфузился и смущался, сознавая, как плохо исполняет обязанности отца семейства, настолько же он был пророчески вдохновен и уверен в области своей вечной проповеди. Он напоминал ветхозаветных пророков, которых семьи, конечно, получали не более попечений о себе, чем у Владимира Федоровича. Но по манере проповеди он походил скорее на Сократа. Он не читал лекций, не говорил на собраниях и постоянно обращался к