Наконец пригласили за стол. Усаживались, пересаживались, проталкивались, менялись местами, переставляли тарелки, скоро, наконец, успокоились. Соколов тоже, несколько раз пересаживался, чтобы получился свободный стул рядом с ним.
Он осмотрелся, когда уже все разобрались, но Татьяны не увидал, попросил соседей посторожить оба места и выглянул в вестибюль, а там никого не было.
Подумал: «Наверно ушла». Неожиданно, почему-то расстроился. Поэтому прошёл мимо гардероба к зеркалу — взглянуть на себя. Для того чтобы успокоиться, примириться с фактом и окончательно вернуться за стол. Остановился возле зеркала и услышал приглушённые голоса. Разговаривали двое, отделённые от него одеждой и гардеробной вешалкой.
— … значит, любишь?
— Ты ещё спрашиваешь!
Соколов узнал голос Татьяны и замер у зеркала в нерешительности, глядя на себя удивлёнными глазами. И тут он услышал голос мужчины.
— Я хочу тебя. Сейчас же. Идём в низ, в фотолабораторию, ко мне.
— Как я пойду? Ты с меня уже юбку снял…
Вдруг у Татьяны вырвался короткий сдавленный стон. Дальше Соколов не понял торопливо и выразительно сказанных ею слов, но тон понял. Таинственная их интимность, дрожью отозвалась в его сердце.
— Хочу тебя.
— Ты мне нужен на всю ночь. Отделайся от Светки. Я буду ждать здесь до шести.
И вот, голоса стихли, удаляясь, а Соколов всё стоял, очумело, глядя на себя в зеркало, боясь перевести дух. Сначала он был удивлён — почему-то всякие сношения его новой сегодняшней знакомой с каким-то вообще мужчиной, представлялись более отвлечёнными, более безличными. А сейчас, возле зеркала, его, как волной накрыло, новое чувство, бурное и неизведанное.
Он не знал, что это было — восторг или отвращение, чувствовал только, что всё в нём перемутилось. И когда он шёл обратно в зал, чувствовал себя очень одиноким, брошенным, и растроганным до слёз — всё, из-за её, Татьяны, сдавленного стона и дальше, быстрых горячих, непонятных слов, полных страстной благодарности, ещё звучавших в его ушах.
Когда Соколов возвратился в зал, увидел, что Татьяна уже сидит за столом именно там, где для себя и для неё он занимал место — значит, ей подсказали. Он пробрался к свободному стулу.
В момент, когда Соколов садился, Татьяна оглянулась на него. Удивительно бледное лицо, горящие глаза. Невозможно! Она взглянула на него из темноты своей страсти, из будущей ночи, которую уже отдала другому мужчине, и он понял, что видит красивейшую женщину на свете.
Потом, даже через много лет, когда он пробовал себе представлять женский, какой-то отвлечённый образ, эталоном истинной красоты женщины, в его воображении возникала именно Татьяна.
А сейчас он вглядывался в Татьяну, намеренно и субъективно: выискивая изъяны. Конечно, к тому, что произошло за гардеробной вешалкой, Соколов не имел никакого отношения. Но, сейчас-то он сидел рядом, чувствовал её плечом и всё время думал о назначенном Татьяной кому-то свидании.
Он был не в праве надеяться, не требовал ожидать от себя, что красоту женщины может воспринимать так неоднозначно, и что это вообще ему доступно.
Бесспорно, она была догутенберговски красива, одарённая свойственной только ей ослепляющей откровенностью, из-за которой, жестоко, углублялись и становились более насыщенными тёмные цвета, разгорались чёрным огнём зрачки и обозначались трещинки на губах, в которые заливался соус сладко-горького любопытства…
Однако её таинственность и лицемерная осторожность движений подразумевали какую-то страстность, и ещё превыше этого — стиль и жест.
Что же ещё нужно человечеству — только, чтобы красота жила в женщине как живое признание всех радостей и печалей прошлых веков? Чтобы она возбуждала любовь и ненависть, заставляла сегодняшний мир считаться с фактом её существования? Красота, описанная как чума, даже истинными визионерами в момент транса имеет значение лишь постольку, поскольку она обозначена. Описанная ими красота мучит, она наносит душе неисцелимые раны, и против неё надо бороться заклинаниями времён и пространств.
Может, как следствие жестоких привычек или склонностей, и ещё чего-то, настроения что ли, на этих поминках старомодного поэта, Соколову даже показалось, что красота рождается именно здесь, одним присутствием Тани. Жестом её руки, слабой улыбкой, взглядом, и для Соколова, смотревшего на неё, теперь удивлёнными, нет озабоченными глазами, многое оставалось непонятным.
Выходило, что быть жестокой ей не возбранялось: якобы самые неотразимые женщины жестоки, прежде, по отношению к самим себе.
— Зачем вы на меня так смотрите?
— Извините… Я уже отвёл глаза, и больше не смотрю на вас, Таня.
— Господи! Да вы как зачарованный, — она взяла его ложку, зачерпнула кутью, — откройте рот. Вот… Молодец… Теперь отвернитесь от меня. Смотрите прямо перед собой, — он подчинился ей как ребёнок, — возьмите в правую руку стакан с водкой. Пейте!
Соколов выпил водку и стал, сосредоточенно есть борщ. Выхлебал полтарелки, а потом, снова, опять, задумался-затуманился и потерял свою ложку в тарелке с борщом. Официантки уже разносили горячее, и всем налили по второму стакану.