— Что это вы, друзья, надумали? — приподнялся на кровати Хрелков. — Ваша ученическая корзинка насытит меня на всю жизнь.

Хрелков был взволнован, потому что вряд ли был другой поэт, кому ученики в поношенных курточках приносили среди ночи, когда он чувствовал себя особенно одиноко, корзиночку с провизией. И ты был взволнован. Я это узнал по твоим губам: они были бледнее, чем обычно.

Когда мы вышли на улицу, стояла темная, сырая ночь. Ты остановился у самого обрыва, обхватил плечи руками и сказал изменившимся голосом:

— Наши товарищи в горах едят корни, поэты умирают от чахотки, а мы устроили игру с корзинкой…

И еще кое о чем мне хотелось бы напомнить тебе. Кто-то из ремсистов в нашем классе сказал, чтобы со мной были поосторожнее. Я заметил, как меня стали сторониться, и очень страдал из-за этого. Тогда я был совсем молод и еще не знал, что мы можем быть такими жестокими друг к другу…

Однажды ты пришел ко мне на квартиру и, не поздоровавшись, схватил меня своими железными, шероховатыми, как жернова, руками с короткими пальцами, до боли сжав мне плечи. Мы сопели друг другу в лицо. Ты смеялся и позволил мне повалить тебя на кровать. Я был так счастлив, что чуть не заплакал. А ты серьезно, что на тебя так было похоже, достал из внутреннего кармана куртки изрядно потрепанную листовку. Ты мне верил!.. На следующий день ты и Гошо Благов приехали за мной на извозчике и перевезли жить к Гошо.

Откуда вы знали, что для меня одиночество страшнее всего? Кто вам подсказал, что именно в эти дни мне так нужно было находиться среди своих?..

Потом меня в наручниках отвезли в участок. Когда я оттуда вернулся, то не нашел тебя. Еще до того как мне сказали об этом, я понял, что ты в отряде. В Лыджене прибыла дружина жандармов[1]. Окна школы, превращенной в казарму, светились всю ночь, а на пустынных улицах гулко отдавались шаги патрулей в касках. Люди рассказывали, что арестованные лежат прямо на цементном полу, окровавленные, а у нас от этих рассказов в ушах звучали вопли арестованных.

О том, что произошло потом, страшно даже вспоминать. Все мы смертны, но ты погиб слишком рано…

Через двадцать лет мы снова собрались вместе: Гошо Благов, Спас Цанов и я. Мы уже стали мужчинами в годах, у нас появились семьи, дети. Как далеко время, когда мы сидели за тесными партами, когда не могли уснуть от мысли, что где-то в мире кто-то страдает!

Буки стоят багряные; раскачиваются ветки верб, нависших над водой тихой Клептузы; пустой ресторан полон гулкой тишины.

Товарищ директор, дай нам бутылку вина и рюмки, только на одну больше. И стул лишний тоже поставь. Это все для друга, который никогда не будет старым. Он не придет, но ты не удивляйся. Мы еще не растеряли остатки совести, сохранили мы кое-что и от того времени, когда нам было по девятнадцать. Не так ли, Спас? Не так ли, Гошо?.. Уже начинаем кое-что забывать, но помним, как Стоё говорил на уроке истории: «История — это движение человека от рабства к свободе!..»

— Спас, ты жил на одной квартире со Стоё Калпазановым. Расскажи, как он шел от рабства к свободе. Ты ведь помнишь?

— Помню, Станё…

Как забыть такое! Можно ли забыть, как разбитый отряд собирался на Длинном холме, как восемнадцать партизан, голодных, замерзших, раскапывали снег и строили укрытие от ветра. Как забыть, что мы читали «Капитал», забывая о голоде! Слова срывались с губ и теряли смысл, потому что голод доводил нас до умопомрачения, но исхудавшие партизаны читали, подавляя в себе и отчаяние, и воспоминания об оставленных домах… Неужели действительно у них был дом, в котором на огне варилась в горшке фасоль, в котором запотевали стекла окон?! Это было так давно — что-то забытое, увиденное во сне…

Директор, дай еще бутылочку! Нам нелегко воскресить в памяти друга, увидеть его в поношенном тулупе, услышать вой ветра, который прижимает его штанины к замерзшим ногам.

Мы со Стоё слушаем завывание вьюги, считаем дни до никак не наступающей весны и казним себя воспоминаниями… Мы не пьяницы, но благодаря вину все снова становится явью: и дыхание теплой земли, и едва пробившаяся на косогорах травка, и поднимающийся над Сюткей туман, и Чепинская котловина, разнежившаяся от дуновения весеннего ветра… Из осколка зеркала, закрепленного в трещине коры на сосне, на нас смотрит синий глаз. Стоё бреется, выпятив языком щеку, которую скребет видавшее виды лезвие. После бритья его лицо становится суровым. Стоё собирается в дорогу, в дальнюю дорогу, откуда нет возврата. Он идет, он уходит все дальше, и влажный мартовский мрак скрывает его от наших глаз…

Утренний свет играет на выступах Медвежьих скал, и Стоё ощущает, как из мрачного зева пещеры его обдает холодом. И еще что-то ощущает он, но тут раздаются выстрелы. Стоё бросается бежать, и ветки кустов хлещут его по лицу.

Звуки выстрелов кажутся ему очень далекими, но в глазах вспыхивает молния, и он падает наземь. Выстрелы больше не раздаются, в тупом мраке вздрагивает и исчезает ярко-зеленая полоска света. Двое жандармов связывают ему руки.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги