А над полями струился пар, и на юге, из клубящихся весенних облаков гляделись бело-голубые горы…
В мае, когда уже сеяли кукурузу, солнце к полудню припекало, дали затягивались паром, горы исчезали, сливаясь с водянисто-голубым небом. Отдыхать становились табором на берегу Дур-Дура. Распряженные быки паслись в кустарнике, а дядька Гаврила и отец, поев сала и простокваши с хлебом, заваливались спать в тени, под развешенной на кустах одеждой. Гаша дожидалась, когда они захрапят, и, закутав белым платком лицо до самых глаз, уходила подальше, растягивалась на каком-нибудь открытом ветру и солнцу пригорке. Ей нравилось, как пахла пригретая солнцем, хмельная от весны земля. Вместе с теплом земли в тело входила сладостная истома; Гаша подолгу лежала, боясь шелохнуться, чтобы не спугнуть, не разрушить иллюзию плотского счастья.
Весна буйствовала. В веселой синеве неба, кудрявясь, бежали легкие, не дающие теней, облака. И откуда-то из-под них сыпался на землю заливистый перезвон жаворонков. Золотом цвели кизил и верба. По-над рекой нельзя было и шага сделать, чтобы не стряхнуть с кустов целые тучи пыльцы. Зеленоватомутным золотом светились издали балки на Сунженском хребте, где тоже цвел и одевался листвою лес. Отдавая медовым привкусом, зацветали на огрехах и межах зверобой, мытник, шалфей, лазоревой искрой разворачивался по обочинам дорог цикорий. А из кустов уже нежно тянуло ландышем.
И надо всем этим в свадебном хороводе кружились стаи мошкары, сновали в воздухе, завихривались в его теплых струях. В осоке вдоль речек надрывно кричали лягушки. На старых пнях, на камнях у речек грелись змеи; чуткая осока беспрерывно шуршала, как от ветра, киша ужами. Казалось, вся тварь земная беснуется в любовном экстазе.
Однажды, умываясь на речке, Гаша увидела, как на другом берегу схватились две змеи. Переплетаясь скользкими телами в тяжелый жгут, они поднимались над травой, на мгновенье замирали, остро сверкая на солнце белой брюшиной. Потом шлепались на землю, барахтались, поминутно выбрасываясь над травой толстыми упругими кольцами, и снова вставали, вытягивались, поднимая вверх трепещущие струнки жал. Жуткой, завораживающей своей леденящей страстью была эта любовная игра двух гадов. Гаша глядела, преодолевая омерзение, и чувствовала, как озноб заползает в кровь и сладкая мука распирает тело.
— Эко любятся твари, — не узнавая собственного голоса, вслух произнесла она. И, хрипло засмеявшись, убежала на пригорок, упала на теплую землю, прижалась к ней истомленным телом…
…Еще на масляной Макушов поймал ее как-то после гулянки у Гриценковых и, трясясь от злобы и желания, грубо потребовал:
— Твое слово, Агафья, — и Марью сгоню со двора. Нонче я — власть, никто мне поперек не скажет. А Марья, она и сама домой просится. Не пойдешь добром — сам возьму… Ославлю — сама побегишь, запросишься под крышу.
Гаша громко засмеялась в ответ, хотела проскользнуть у него под рукой, но он крепко притиснул ее к воротам, запустив руки под польку, жадно шарил по груди.
— Срамно ведь! Глянь, люди! — кричала Гаша, отпихивая его. — А еще атаман! Себя не блюдешь, кто ж тебя слухаться станет!
— Людей пужаешься?!
— Коль любила б, не пужалась…
— А ты потом полюбишь, я мужик для баб сладимый…
— Прими лапы, бугай! Не погляжу, что атаман, сейчас морду ошкарябаю! Вот Халин про сестру узнает, он тебе…
— Будя мне Халиным тыкать! Сам не маленький! Атаман как-нибудь! Айда духом до бабки Удовичихи…
Макушев совсем очумел от ее близости. С судорожной силой пьяного он стиснул Гашу за талию, оторвал ев от земли, поволок в проулок. Мартовская ночь была черной, на улицах — ни души, ни огня; лишь у Гриценковых со двора светились окна — там еще гуляли.
Макушов знал, что из гордости и страха Гаша не позовет людей. Она отбивалась молча и яростно, кусала ему руки, билась коленями. И это еще больше распаляло его. У самой калитки бабки Удовичихи — известной в станице сводни — Гаше на миг удалось опереться одним башмаком в землю и, толкнув Макушова в грудь, стать на ноги. И тут же она увидела, как из-за угла Удовичихиной хаты выходит огромная человеческая фигура.
— Пусти, гад, вон люди идут, — зашипела Гаша. Она вся дрожала, выбиваясь из сил. Макушов расслабил объятия и, став спиной к прохожему, заслонил ее: пусть-де подумают, что казак с любушкой милуется, — ведь до таких пар, торчащих у плетней, в станице никому дела нет. Человек прошел по другой стороне улицы, густо чавкая грязью. Даже в темноте Гаша узнала его: такая фигура могла быть только у одного человека; только он один смотрел на нее при встречах без той обычной сладкой ухмылочки, с какой разглядывали ее, красивую девку, другие мужчины, а когда случалось заговорить — слова его были какие-то особенные и всегда запоминались. И вмиг Гаша решилась: этот все поймет, не осудит, не разболтает.
— Дядь Василь, вызволи!
Макушов рванул ее на себя, потом с силой отпихнул на плетень. Падая в грязь, она услышала его злобное шипенье:
— Все одно моя будешь… Не отступлюсь…