Но, веря газете "Правда", она не верила людям. Даже при Косте она разговаривала не своими словами, а вызубренными из газет. Может быть, она притворялась? Но выходило у нее так естественно. Вероятно, притворство стало ее естеством. Каждый, не отмеченный свыше особой печатью человек был у нее на подозрении по идейной части. Она укоризненно покачала головой, когда я, как бы захмелев, весело разошелся насчет анкеты дочерей Маркса. Я запомнил ее почти всю наизусть еще с той поры, как прочел в одной из "антисоветских" листовок оппозиции. Наша шибко партейная дама не знала, что эта тема – табу, но чутьем улавливала неладное. А я назло ей поднимал рюмку за марксов девиз: "Подвергай все сомнению". Она этот девиз не разделяла. Ей внушили другой: "Подвергай ВСЕХ сомнению! Не верь никому! Не делись ни с кем! Подозревай каждого!"
И не ее вина, если из этих идеологических правил она сделала наилучший и вполне логичный практический вывод: поменьше о политике! Донесут! Если вы вспомните кузнеца Семена Слободского, предлагавшего вместо политики поговорить о бабах, то увидите, что лагерь мало чем отличался от воли, по крайней мере, в этой области.
Пока я жил в Кирове, меня несколько раз вызывали в "органы" и писали протоколы: где бываю, что делаю, не делюсь ли лагерными тайнами. Костю тоже вызывали.
В армию Костю призвали раньше меня, он был моложе. Судимость по политической статье значила немало. По-видимому, сначала предполагали вообще не мобилизовать нас в армию – так я понял из бесед в "органах". Костю направили в трудовые части. Мобилизованный позже, я попал во фронтовые. Вне сомнения, военкомат получил и передал по цепи сведения о моей судимости. Меня направили в пехотную роту, при формировании перевели в пулеметную, как я и хотел. С первого до последнего дня службы я был рядовым – пришел и ушел солдатом.
Леон Фейхтвангер писал: "Гражданское мужество встречается реже, чем воинское". Он писал о восемнадцатом веке, но это вполне справедливо и для нашего времени. Во всяком случае, для того периода, когда необъятная власть одного человека, предельно централизовавшего управление, продолжает нуждаться в солдатах для защиты государства, но перестает нуждаться в гражданах для его строительства.
Началась война – и воинское мужество стало массовым явлением. А людей, готовых сказать вслух, что им известно о сталинских исторических и судебных подлогах, – стало ли больше? Или во время войны правда об этом служит врагу, а ложь – защите отечества?
Вот вопрос авторам военных романов, в которых выведены генералы, несправедливо осужденные, но реабилитированные (сколько же было таких?). Они верили Сталину – пусть, но почему же не писали и не говорили ему о своих следователях – уж не говорю о Берии? Потому что гражданского мужества не хватало ни им, ни мне, никому.
А тем, расстрелянным на кирпичном, его хватило. О них вы молчите. Почему вы не изобразите людей гражданского мужества? Вы что, не знали Баглюка? Вы не слали телеграмм, когда донецкие писатели отмечали его шестидесятилетие – посмертное. Вы молчали тогда и молчите теперь – по той же причине.
О войне много писать не буду, о ней созданы талантливые повести, и романы, и военные дневники – не мне добавлять к ним. Моя задача – напомнить о людях, о которых на 22-м съезде говорилось, как о заслуживающих монумента. И лишь несколько слов о том, что не принято замечать.
Во многих обстоятельствах меня поддерживала мысль, которая никогда прежде, до сорокового года, не пришла бы мне в голову: еврей не имеет права трусить именно потому, что он еврей. Так было и в ту ночь, когда нас прямо с марша ввели в бой. И в походе, и до него, на формировании, старший сержант Егоров, мой отделенный, повторял:
– Тебе не "Максим" таскать, а пирожками торговать!
Кстати, в походе тело пулемета носил я, а он – одну винтовку.
Не один я, многие, вероятно, чувствовали то же, увидав, как косится лежащий рядом в окопчике Егоров. Так зачем об этом умалчивать? В те годы антисемитизм стал заметен не одному мне. И, конечно, он происходил вовсе не от того, что все евреи удирали в Ташкент ("Хочешь в Ташкент?" – слышал я сотни раз). Три с лишним миллиона не удрали, а погибли от рук полицаев и эсэсовцев. И сражались евреи ничуть не хуже – они сражались и за Родину, и за свое человеческое достоинство, о котором русскому еврею всегда приходится помнить.
Под Ковелем меня ранило. В санбате, отдирая бинты, которыми перевязал меня Егоров, врач обнаружил, что грудь у меня тощая, зато ноги совершенно слоновьи. От Егорова я это постоянно скрывал. Врач спросил: "Вы где столько лет прожили без витаминов?"
Не мог же я сообщить ему, что в лагере! Я и сам догадывался, от чего пухнут ноги – в Воркуте и не такое видал – но именно потому, что знал, прятал от Егорова. Пусть уж лучше ворчит на мою неповоротливость!