Снова я заговорил об истине и снова придется нам вернуться в наш добрый старый лагерь с его расширенной запреткой, где на пушистой земле теперь явственно видны мои следы. Большинство наших вольнонаемных жили рядом, в солидном ведомственном доме по ту сторону лагерной ограды. Я не присутствовал за их праздничными столами, но каждый понедельник имел возможность слушать, как они перебирают воспоминания о вчерашней выпивке. Мы, счастливые арестанты, жили на всем готовом и могли пренебрегать житейскими заботами. Мы толковали о взглядах Плеханова на Ивана Грозного (они существенно расходились со взглядами Сталина, его ученых, его писателей и некоторых кинодеятелей), о поэзии Лермонтова и о стихах Грибачева, об эвольвентном сцеплении[82] в технике и о шестернях сталинской лагерной машины. Нас не удивляло, что такой тупица, как инженер-капитан Пузенцов, один из наших начальников, защитил кандидатскую диссертацию: мы знали, что он использовал работу группы подчиненных ему заключенных инженеров. Я как-то рассказал о замечании Бухарина: «Ни одной рукописи нельзя давать Кобе – непременно украдет и выдаст за свое», и моих друзей до слез позабавила эта общность методики.
Другой наш работничек, еще более изобретательный, чем Пузенцов, инженер-капитан Феокеня, произносивший "здеся" вместо "здесь", списывал из реклам иностранных журналов описание диодов и подсовывал, как свое собственное рационализаторское предложение (за них платили!) Пузенцову. Тот прятал описания в один из своих несгораемых шкафов, а образцы диодов – в другой, и прежде чем уйти из кабинета, тщательно опечатывал оба шкафа. Государственная тайна!
Вольнонаемные же, какие пониже рангом, держались с нами грубовато-запросто, наперекор инструкции. Особенно те, кто постарше: они догадывались, какие мы "преступники". Служба в лагере не успела стать профессией, накладывающей свою печать на психологию и образ мыслей человека, – ни одна профессия не метит так своего обладателя, как эта.
Лишь один служака резко выделялся своим обращением с заключенными – начальник механического цеха, по фамилии… один мой приятель произносил ее не иначе, как Сволочников. Мой верстак стоял в десяти шагах от его служебного стола, и я мог наблюдать это дитя эпохи без помех. Так и чудилось, что у него пониже подбородка не галстук, а красно-синий индюшачий зоб. Ни на волос не отступал он от инструкции. С нами он цедил слова сквозь зубы, но, звоня по телефону вышестоящим, выпевал сладчайшим тенором: "Это Сволочников вас беспокоит". И улыбался в трубку. В его присутствии другие вольняшки обращались с нами сухо и деловито, а когда он важно удалялся, раскачивая свой красно-синий зоб, переходили на обычный тон. Один вольный высказался о нем так:
– Он не только нас с тобой, он отца и мать продаст…
Случаен ли такой тип? Но служили же не одни законченно-плохие, и погибли не одни законченно-хорошие. Сталинизму нужны и беспринципно-послушные человеки, и верующие молодые люди, и ограниченные тупицы, и – правда, не на долгий срок, а лишь до полного использования, – даже очень умные, но не слишком щепетильные люди, годные в секретари, в помощники, в "ученые евреи при губернаторе", как выражались некогда. И больше всего, может быть в подавляющем числе, нужны ему такие, которые в определенных условиях получаются из молодых верующих, когда они становятся пожилыми. Это происходит по гремевшей десятилетиями схеме академика Лысенко – "овес превращается в овсюг", о которой без устали звонили газеты.
В применении к растениям эта теория оказалась вздорной. Но в людской среде нечто похожее возможно. Количественные изменения накапливаются, и однажды после обеда вдруг обнаруживается: лег вздремнуть первосортный золотой овес, а проснулся пошленький овсюг. Характерным свидетельством происшедшей метаморфозы является полная потеря человеком способности к самонаблюдению. Герой Апулея даже в образе осла не терял эту способность и подробно описывал свои превращения. Люди Сталина не замечали в себе ни внешних, ни внутренних перемен.
Не умея наблюдать самого себя, овсюг продолжает с удвоенным пылом утверждать, что он – овес, а сорняк – ты. И чем хуже он видит себя, тем сильнее его убеждение, что единственный, кто вправе его судить – это он сам. Он-то себя знает! Он весь остался самим собой, а кто в этом сомневается, тот сорняк. Действительно, в нем есть еще какие-то черты прежнего овса: он славный человек, он готов насмерть драться за то, что считает своими убеждениями, он работает, не щадя живота своего! И ходит он, выставив вперед свое коммунистическое нутро – то самое, на которое ссылался лейтенант Раменский. Что ж, лейтенант был славный парень. И многие из тех, кто служил в кавалерийских эскадронах обучения, воспитания и охранения масс, были превосходные люди – но сами воспитанные и обученные атмосферой щедро награждаемого идолопоклонства и своим особым, кастовым положением.