Сколько же этапов было от Москвы до Магадана? Вероятно, не один новый Лермонтов пал на этом пути, не успев бросить в лицо негодяям свой "железный стих, облитый горечью и злостью". Я помню Мишу Лоскутова, талантливого, многообещающего писателя. Он погиб совсем молодым. Все, что он успел написать – это вылившаяся в виде прозаического повествования поэзия честного сердца. Он никогда не говорил о себе – но все, что он писал, читалось, как лирика. Он раскрывал всего себя, не произнося слова "я".
В квартире Лоскутовых я часто бывал в тридцать пятом году, после увольнения из редакции "Известий". Меня встречало искреннее сочувствие – самый редкий и драгоценный камень в эпоху мало-душия. Миша обладал тонким и сдержанным юмором – он вообще был очень сдержан. И не менее скромен. Но главной его чертой мне представлялась честность – бесстрашная, рыцарская, как у Гриши Баглюка.
Мы мало успели узнать Мишу – и совсем не знали Лену. Настоящая женщина обнаружилась в ней, когда пришел час испытаний. Пришли с обыском, разворошили постель, – а у Лены ворочался ребенок под сердцем. Ей не дали ни одного свидания. Миша погиб, не успев увидеть своего ребенка. А дитя росло, оно превратилось в красивую женщину с печально-насмешливым выражением глаз, точно как у Миши. У нее уже свой ребенок. Если мальчику сумеют передать рыцарственное прямодушие Миши и мужество Лены, то больше ничего и не надо.
Между нашими женами и женами декабристов, которым Некрасов создал поэтический памятник, существенной разницы нет. Но есть позорное различие в том, какую нравственную поддержку получали те и эти. Теми общество восторгалось – этих не желало видеть. К тем открыто ездил Пушкин – этих в союзе писателей избегали. Тем удивлялись генерал-губернаторы – этих третировал вертухай, приставленный к нам при свидании. Тех завещал нам помнить Некрасов – этих стремятся забыть поэты.
Тетрадь восьмая
"Пестрые люди смотрели на это зрелище, плескали руками и вопили: «Да здравствуют ежовые рукавицы!»
Но История взглянула на дело иначе и втайне положила в сердце своем: годиков через сто я непременно все это
опишу".
44. Второй раз в Воркуту
В Бутырках мы сидели, пока не пришло указание, куда нас везти. Наконец, вызывают с вещами, запихивают в голубой ворон и везут. Выходим – на рельсах стоит длинный состав из столыпинских вагонов.
Столыпинский вагон (он перешел к нам с царских времен) устроен так: внутри – клетки, как в зверинце, но гораздо ниже. В них – полки в два этажа, и третья еще на пол-этажа. И все набито людьми. Вдоль клеток по узкому коридору ходит укротитель-конвоир. Снаружи на окнах решетки. Но окна имеются только в коридоре, наружная стена клеток – глухая.
Нас перегнали из новенького, нарядного голубого автобуса в старые темно-зеленые вагоны имени Столыпина. Дело происходило в холодный ветреный февральский день на какой-то из подмосковных товарных станций. Наш ворон остановился далеко от вагонов – мешало переплетение рельсов, и мы должны были бежать по путям бегом под аккомпанемент охраны: "Шире шаг, шире шаг!" Конвоиры держали автоматы наизготовку, лица их были испуганы, словно кто-то подгонял их самих. Они тяжело дышали от крика, мы – от бега с узлами в руках. Только прохожие не дышали вовсе.
Много людей переходит пути на подмосковных станциях. Их тоже подгоняли: "Проходите, проходите!" – они и не останавливались, боясь даже взглянуть в нашу сторону. Ни один не поднял опущенных в землю глаз. Я на бегу пытался всматриваться в лица, нелепо надеясь вдруг, неожиданно, чудом несказанным, узнать кого-нибудь, поймать чей-нибудь взгляд! Но прохожие проскальзывали, прижимая к груди свои сумки, портфели и авоськи. Верили ли они в нашу виновность? Впрочем, на лбу у нас ведь не написано, что мы политические, их ведь вообще нет, помните?
А уголовников нечего жалеть – они ведь тоже никого не жалеют, последнюю трешницу из сумки вытащат. Убивать их, че на них смотреть!