– О, да! Представляете? Негодяй сперва пугает ее, он сочиняет заговоры и пожары, чтобы она в страхе покрепче прижалась к нему. И тут, улучив момент, он валит ее на траву. Когда же она опомнится, уже поздно. С этого дня ей остается только внушать себе, что она его действительно любит, забывая, как он овладел ею в первый раз. А ее дети и вовсе ничего не знают. Они воображают, что у их мамы был такой пламенный, такой нежный роман! Майн либер гот, как у нас умеют оболванивать детей! И мама-то ведь сама помогает внушать детям версию о нежном романе – ей же стыдно, бедной! И ей хочется верить, что пожары и заговоры, сочиненные ее насильником, существовали и на самом деле. Так создается розовенький семейный миф. Обольститель и наглец превращается в отважного защитника чести женщины, а ее собственная оплошность изображается как добродетель. А дети верят, они всему верят, потому что сами не умеют лгать.
– Чему, в самом деле, учили в ваших школах? – спросил я.
– Друг мой, детям можно внушить любую глупость, особенно, если заранее убрать всех, кто может ее разоблачить. Да и кто действительно знает, что происходило, когда нас еще и на свете не было? Даже то, что мы видели собственными глазами, можно вывернуть наизнанку и сказать, что мы неправильно смотрели!
21. Еще о Борисе и о чертах времени
Приблизительно в то время, когда я начал участвовать в оживлении «Вечерки», вышел в свет роман Бориса Горбатова, тот самый, главы из которого я слушал зимой 1929 года. «Нашгород» – так называлась книга, пишется слитно. Впрочем, теперь уже никак не пишется. Едва книга вышла, ее раскритиковали в пух и прах, как троцкистскую, и заставили Бориса отречься от нее. Она была признана вредной, а вредную книгу вы не найдете даже в букинистическом магазине. Понятие о вредных для народа книгах (для народа, не для детей!) оскорбляет меня, как читателя. Оно построено целиком на неуважении к народу, который приравнивается к ребенку. Ребенку нельзя давать в руки ни спичек, ни бритву, ни вредную книгу.
Уже в начале тридцатых годов писатели довольно точно поняли, каких тем следует избегать. Всего три-четыре темы, правда, довольно широкие: первая – голод, гибель скота и другие стихийные бедствия, в которых за фигурой господа бога, как главного виновника, вырисовывается фигура Сталина – если бы он был ни при чем, зачем было так тщательно замалчивать голод? Вторая "некошерная" тема – недостатки партийного аппарата снизу доверху и советского – выше областного; третья – преимущественное снабжение ответственных работников благами социализма. Можете проверить мой список по "Двенадцати стульям" и "Золотому теленку", – эти сатирические произведения были самыми острыми как тогда, так и теперь.
Но за первой ложью непременно идет вторая, ее прикрывающая. Таким образом, рос список вопросов, на которые наложено табу. Не только в печати, но и в частных разговорах исчезли вредные темы, и мы стали дышать кондиционированным воздухом благонамеренности и чинопочитания.
Длительное воспитание приучило нас считать само собой разумеющимся то, что уразуметь вообще невозможно. Что такое "порочащие измышления"? Десятки историй о том, за какую "клевету" осуждали при Сталине, слышал я от заключенных. Один спросил докладчика, почему в закрытом распределителе для работников НКВД (в те времена этот богатый распределитель назывался почему-то "Динамо", как и магазин спортивных товаров при нем) дают манную крупу, а в ЗРК московского завода "Динамо" ее нет уже два года. Другой сказал – не на собрании, а за чаем, – что при демократии право выдвижения кандидатов должно быть предоставлено избирателям, а не тайно заседающим комиссиям, которые разбивают по заводам спущенные сверху указания: такой-то, мол, завод должен выдвинуть в Совет кадрового рабочего, притом беспартийного, а другой – женщину-коммунистку. И в итоге: каждое четырехлетие получаем удивительно сходную картину поразительно совпадающих показателей, достигнутых на основе подлинной демократии без малейшего планирования: хороший процент женщин (обычно 40–45), достаточное число беспартийных (в пределах 50–55 %), великолепный процент рабочих и крестьян (постоянно около 60–65)… Любителю демократии влепили десятку за клевету. Я познакомился с ним в лагере вскоре после выборов 1950 года.