Наша дружба началась в Одессе, в Молдаванском райкоме комсомола, где он был секретарем, Маруся – завполитпросветом, а я – инструктором. Рафаил, как и Маруся, только недавно прибыл с фронта. Потрепанная зеленая английская шинель болталась на его худых плечах. Глаза у него были немного косые и разноцветные: один карий, другой какой-то зеленый. Его подковыривали: "один глаз на алмаз, а другой – на баркас". Он ничуть не обижался. Более добродушного и незлобивого человека, чем он, казалось, невозможно найти на свете.
На углу улиц Карла Маркса и Жуковской, в большом пятиэтажном доме помещались губком и общежитие комсомола. Мы жили в одной комнате вчетвером: Маруся, Рафа, Костя Гребенкин и я. Центральное отопление – равно как трамвай и многое другое – бездействовало. Нас спасала "буржуйка" – печка из кровельного железа с выпущенной в окно трубой. Сколько было в доме окон, столько труб дымило в узкий и глубокий двор, настоящий городской колодец. Топили буржуйскими диванами и креслами – больше было нечем. Один диван мы помиловали и отдали в качестве свадебного подарка Рафе с Марусей. Мы же с Костей спали по-спартански на деревянных топчанах без матрацев. Шинель есть? Хватит.
Но комната с буржуйкой служила нам биваком, а жили мы, конечно, в райкоме и в клубе на Молдаванке, Прохоровская 36. Райком, собственно, занимал одну комнату, прокуренную и тесную. С утра мы готовили материал для вечерних кружков, школ и эстрады. Видной фигурой в нашей работе был комендант клуба, он же главный и единственный светооформитель, техник, электрик, художник и пишмашинист – рыжий, расторопный и бессонный Авербух. Ежедневно он получал для нас паек хлеба и делил всем по куску. Второго куска не полагалось до завтра. Несколько раз приезжала из Чернова мама. В деревне еще пекли хлеб, и мама привозила испеченный ее руками каравай. Хотя я чувствовал неловкость от того, что моя мама – мелкобуржуазный элемент, но каравай мы принимали как должное и тут же резали его на четыре части. Мама стояла у двери, пока мы расправлялись с хлебом. Затем я шел проводить ее. В ответ на ее замечания – обычно по поводу грязи у нас в комнате – я либо молчал, либо говорил что-нибудь невразумительное.
Суровой оказалась зима 1921-22 года. Поволжье голодало. Люди умирали на улицах и в Одессе. Много дней подряд по пути в райком мы проходили мимо подъезда, где сидела закутанная в тряпье старая еврейка. Она вся распухла. Раскачиваясь и кутая руки, она беспрерывно, с утра до вечера, повторяла только два слова:
– Я голодна! Я голодна! Я голодна!
Однажды морозным утром мы увидели ее мертвой.
В комсомольском клубе на Прохоровской девушки и юноши с ввалившимися глазами на почернелых лицах занимались в школах политграмоты и в литературных кружках. Они грызли гранит науки и призывали мировую революцию. Слова "мировая революция" мы произносили так же часто, как ребенок произносит слово "мама", и так же просто, без благоговейной елейности. Точно так же, без ханжеского меда, говорили мы о Ленине. Мы никогда не считали обязательным, ссылаясь на него, непременно писать или выговаривать полностью "Владимир Ильич Ленин", как требуют сейчас преподаватели общественных наук от учащихся. Да и в любой статье вы сегодня не встретите просто имени Ленин, а обязательно с инициалами, либо с именем-отчеством. А на мавзолее нет ни инициалов, ни имени-отчества – просто Ленин.
Нечего и говорить, что мы не прибавляли к имени Ленина никаких эпитетов. Все эти бесконечные "великий" и "любимый" вошли в обиход при Сталине. Божественно-холопские величания с их чисто семинарской елейностью адресовались, прежде всего, именно ему. К семинарскому стилю я приучен не был – и не привык до сих пор.
Нетерпимость к ханжеству и лицемерию особенно заметна была в Марусе. Сочетаясь с тонкой насмешливостью, она делала ее опасной для людей фальшивых, "себе на уме". Глубоко искренняя, Маруся не была простодушной, хотя и любила простодушных людей.
Маруся и Рафаил изобрели устную газету "Шпилька". Ребята из Пересыпи приходили на Молдаванку, чтобы послушать ее. Не ахти какое было наше остроумие, но за неимением лучшего – нравилось.
По утрам, макая хлеб в кружку ячменного кофе, мы втроем сочиняли фельетоны для "Шпильки". Доставалось всем – от девушек из ячейки табачной фабрики до секретаря губкома. По вечерам, под дружный общий смех, мы читали в переполненном зале клуба свою устную газету. И представьте – действовало. Тоже на всех – от секретаря губкома до девушек-табачниц. Даже саму Марусю та же "Шпилька" заставила сменить штаны на юбку, хотя прозвище "Маруся в штанах" и после этого осталось за ней надолго.
Далеко ей было до красавицы, но Маруся была украшением нашего района. Она умела дружить с ребятами лучше, чем с девушками, хотя девушки очень к ней тянулись. Может, именно это вызывало у нее оттенок снисходительности? А с парнями она чувствовала себя более по-свойски, она была им ровня.