– Ах, Лукреция, Лукреция, простите, я не смог сдержаться. Я вовсе не хотел вас оскорбить, напротив. Мне никогда не доводилось видеть столь прекрасного зрелища, то есть, я хочу сказать, столь совершенного тела, как ваше. Вы знаете, я вас очень уважаю и восхищаюсь вами. Как ученого, преподавателя, юриста. Но увидеть вас здесь, такой – лучшее, что было в моей жизни. Поверьте мне, Лукреция. Я выброшу в мусорное ведро все мои дипломы, степени, титулы и грамоты, все эти honoris causa [92]. («Будь я помоложе, я сжег бы все книги и, словно нищий, присел бы к тебе на порог, – прочел Ригоберто строки поэта Энрике Пеньи. – Ты не ослышалась, крошка: словно нищий, к тебе на порог».) Я никогда не был так счастлив, Лукреция. Увидеть вас вот так, без одежды, как Одиссей Навсикаю, – величайшая награда, которой я недостоин. Я сам не знаю, что со мной творится. Я плачу, потому что я так благодарен вам, так тронут… Не отвергайте меня, Лукреция.

Признание вызвало новую порцию слез и горестных вздохов. Профессор рыдал и стенал, уткнувшись головой в край свисавшей с кровати простыни, объятый скорбью и радостью, потерянный и счастливый.

– Простите, простите, – бормотал он чуть слышно.

Прошло немало минут, а быть может, и часов, прежде чем рука доньи Лукреции – он содрогнулся всем телом, словно испуганная кошка, – легла ему на голову. Пальцы перебирали его волосы, лаская, утешая. Когда Лукреция заговорила, ее голос пролился на изъязвленную душу живительным снадобьем:

– Успокойся, Ригоберто. Не надо плакать, муж мой, любовь моя. Все позади. Разве я не делала все, что ты хотел? Ты вошел, увидел меня, приблизился, разрыдался, я тебя простила. Разве могу я сердиться на тебя? Вытри слезы, успокойся, постарайся заснуть. Баю-бай, маленький, баю-бай.

Далеко внизу волны бились о гранитные берега Барранко и Мирафлореса, густая вуаль облаков закутала лимское небо, надежно спрятав луну и звезды. Однако ночь кончалась. Приближался рассвет. Еще один день ушел. Еще один день пришел.

<p>Запреты красоте</p>

Ты никогда не увидишь ни одной картины Энди Уорхола или Фриды Кало, не станешь аплодировать политикам, не позволишь, чтобы кожа на твоих локтях и коленях потрескалась, а ступни загрубели.

Ты не станешь слушать Луиджи Ноно [93] и песни протеста Мерседес Сосы [94], смотреть фильмы Оливера Стоуна и есть артишоки.

Ты не станешь брить ноги, не острижешь волосы, у тебя никогда не будет прыщей, кариеса, конъюнктивита, вздутого живота, ни (еще не хватало) геморроя.

Ты не станешь ходить босиком по асфальту, камням, гравию, плитке, резине, шиферу и металлу, не станешь опускаться на колени на поверхности тверже, чем хлеб для тостов (до того, как его поджарили).

Ты не станешь употреблять слова: теллурический, чолито, рефлексировать, визуализировать, государственник, косточки, выжимки и социетальный.

Ты не станешь заводить хомячков, полоскать горло, носить парик, играть в бридж, никогда не наденешь шляпу или берет.

Ты не станешь браниться и танцевать рок-н-ролл.

Ты никогда не умрешь.

<p>Большой палец Эгона Шиле</p>

– Все модели Эгона Шиле худенькие, даже костлявые, и, по-моему, очень красивые, – рассуждал Фончито. – Ты, наоборот, пухленькая и тоже очень красивая. Как это объяснить?

– По-твоему, я толстая? – возмутилась донья Лукреция.

Она слушала пасынка вполуха, поглощенная мыслями об анонимках – на сегодняшний день их набралось уже семь – и о собственном письме к Ригоберто, написанном ею накануне, которое теперь лежало в кармане ее халата. Фончито болтал без умолку, как всегда, о своем Эгоне Шиле, и мачеха встрепенулась лишь услышав слово «пухленькая».

– Нет, не толстая. Я сказал «пухленькая», – оправдывался мальчик.

– Это все твой отец, – пожаловалась донья Лукреция, придирчиво оглядывая себя. – Когда мы поженились, я была очень стройной. Но Ригоберто всегда считал, что современная мода на худышек уродует женское тело и что красивая женщина должна быть дородной. Он так и говорил: «дородной». Чтобы доставить ему удовольствие, я поправилась. Да так больше и не похудела.

Перейти на страницу:

Похожие книги