Деклассировавшему за годы войн, репрессий и идеологического одурачивания плебсу были неведомы все эти тонкости. Но сенаторы отлично понимали двусмысленность положения и нового принцепса, и самого сената, и Римского государства вообще. Поэтому Тиберию необходимо было добиться с сенаторами некого "джентльменского" соглашения о сохранении сложившегося порядка. Для достижения этой цели он должен был продемонстрировать почтение к аристократии, но не выказать перед нею слабости. Следовало обнадежить сенаторов в плане сохранения существующих привилегий и даже перспективы расширения их полномочий и свобод. Но в то же время надлежало внушить им страх, показать, что он, Тиберий, достаточно силен, чтобы даже против их воли утвердить свое первенство.
Сенат, в свою очередь, должен был тонко лавировать, чтобы не спровоцировать тирана на кровавую расправу, но выторговать у него как можно больше прав, показав свою лояльность, убедить в целесообразности сотрудничества. Поэтому под прикрытием лести нобили норовили всячески урезать власть принцепса. Ситуация осложнялась еще и тем, что сенат не был единым органом, и каждый здесь, помимо магистральных целей своего сословия, старался решить еще и личные задачи. У кого-то они были мельче, у кого-то крупнее, а кое-кто готовил почву для будущих переворотов. В самом деле, почему бы не дерзнуть видным и истинно талантливым людям, ведь Тиберий все-таки — не Август? Он пробрался к власти происками Ливии, обольстившей, будучи еще замужем за Клавдием, влюбчивого Октавиана, а затем, как многие считали, уничтожившей всех его прямых потомков мужского пола — "матери опасной для государства и плохой мачехи для семьи Цезарей", — как сказал Тацит. Ну, и конечно же, сенаторы мечтали хотя бы на горизонте увидеть зарю возрождающейся республики. При Августе нормализовалась хозяйственная жизнь государства, почему бы теперь не взяться за восстановление и его политической системы. Многим все еще казалось, что принципат Августа — не новая эпоха, а лишь переходный, реставрационный этап на пути к обновленной республике. Причем последняя мысль не была чужда и самому Тиберию.
Между тем накал страстей в курии нарастал. И сенат, и принцепс давно провели разведку боем, затем показали фронты своих войск. Теперь день уже клонился к закату, наступал решающий час. Аррунций упивался собственным красноречием. Сегодня его речь была главным оружием сената. Он должен был вывести принцепса из равновесия, заставить его раскрыться, чтобы потом в открытой дискуссии принудить к капитуляции, либо к заключению перемирия на выгодных нобилям условиях. От его проницательности не укрылось нервозное состояние Тиберия в начале выступления. Он видел, как злобно стискивал зубы этот кукушонок из гнезда Августа, и внутренне торжествовал. Аррунций верил в могущество своего интеллекта и не сомневался, что раз уж он заставил принцепса слушать себя, то в дальнейшем сумеет заворожить его волшебной песнью и подчинить своей воле.
Когда же, наконец, Аррунций смолк и, продолжая оставаться на ораторском возвышении, упивался произведенным эффектом, Тиберий действительно присмирел. Он пребывал в глубокой задумчивости, постепенно сменявшейся в его облике озабоченностью и сомнением, но уже с проблесками некоего просветления. Черты лица Тиберия были красивы, но в нем отсутствовало обаяние. Необходимость скрывать мысли и чувства придала этому лицу вид отчужденной замкнутости, которую окружающие с подачи недоброжелателей считали надменностью. Теперь же маска нелюдимости спала с него, и даже циничным сенаторам Тиберий показался весьма приятным человеком, внушающим доверие. Если бы они знали, каких усилий стоило ему это лицедейство! Однако Тиберий в который раз совершил насилие над своей природой, желая внушить сенаторам обманчивую надежду.
— Благодарю тебя, Луций, — как можно дружелюбнее сказал он, но, фамильярно назвав Аррунция по одному только имени, едва не задохнулся от презрения к самому себе. — Ты заставил меня о многом задуматься…
Тиберий намеренно сделал паузу, и зал послушно наполнил возникшую тишину ободряющими репликами.
— Доколе же ты, Цезарь, будешь терпеть, что государство не имеет головы? — воскликнул Квинт Гатерий.
— Однако, если Цезарь не отменил своею трибунской властью постановления консулов о наделении его статусом принцепса, то, значит, нам стоит надеяться на удовлетворение наших коленопреклоненных просьб! — заметил Эмилий Скавр.
Раздались и другие голоса.
Тиберий мгновенно изменился в лице.
— Извини, Квинт, если я как сенатор возражу тебе, — обратился он к Гатерию в подчеркнуто вежливой форме, но угрожающим тоном, и далее начал говорить об умалении им величия сената и римского государства вообще. Высказывание Эмилия при этом он оставил без ответа, так как оно слишком явно уличало его в лицемерии.
Постепенно, от фразы к фразе нагнетая экспрессию, он обрушился на Гатерия, а по делу на весь сенат с гневной критикой, суть которой все более терялась в зыбких дюнах двусмысленностей.