Лежа на лавке, исподтишка себя оглядел. О чудо, полосатой дурацкой пижамы уже не было больше на мне! В своем родном нешвенном хитоне возлежал я на лавке; и поверх хитона уже накинут был на меня дорожный, истрепанный ветрами плащ мой, в тебе я и дойду до Тибета. До Озера поднебесного, синего. И синюю царскую корону там наденут на меня. И там, только там я стану царем, человеком и Богом. А пока я лежу здесь на лавке — я никто. Я путник. Странник. Я ученик. Я должен вернуться в лоно, в синее, глубокое, темное, теплое, ледяное, бездонное материнское лоно. Мужчина, Байкал-Бурхан, и Белая Тара, жена его! Вы одним станете в метели, в брачной метели своей. И я, опускаясь на дно жизни, в тот же час поднимусь к ее небесам. Так заповедано. Так будет. Так…

— Все, — сказал курносый шофер, святой спаситель мой, и отшагнул от меня, и бросил пустую бутылку в угол, и она зазвенела. — Давай пожрем, паря! В желтый дом ты не вернешься, ежу понятно! А куда подбросить тебя, не говоришь! Молчишь, как яп-п-п… понский бог, твою через коромысло!

Он протянул мне руку, я уцепился за нее и спустил ноги с лавки, и сел. И шофер поставил поднос с едой мне на колени. Он смеялся. Да ведь и я смеялся тоже.

Мы вместе ели и смеялись вместе. А это — будто плакали вместе. Или вместе молились. Короче, не простая это еда была. И девчонка-соболенка реяла над нами, будто под потолком, в табачном дыму и в бараньих, куриных парах, подымавшихся из кухонных котлов, летала, улыбалась, пальчиком указательным стирала слезинку с черной щетки бурятских ресниц.

— Ну чо? — спросил меня курносый, когда я рот от жира и крошек рукой утер и сказал спасибо. — Куда лыжи-то направишь? У тебя семья-то есть? Или один мыкаешься? Че— ремховский? Так подвезу!

Ну что тут было ему растолковывать? Бессмысленно. От водки и мяса в красной подливке я сидел на лавке пьянее пьяного, кажется, даже раскачивался и напевал. Молчи, Исса, молчи о пути и миссии своей! Но если тебе предлагают помощь — не отказывайся! Редка доброта людская. Чаще скалится собакой охотничья злоба.

— Не местный я, — улыбнулся я. — Мне — на Байкал надо.

— На Байка-а-а-ал? — протянул парень печально. — Тю— у-у, на Байкал! Дак я туда не еду! Я — в Залари! А то мне главврач башку оторвет! Как Джа-ламе, ха-га-а-а-а! И на пику наколет! На Байка-а-а-ал…

И тут явился я свидетелем чуда. Свидетельствую, ибо истинно это было. Округлились глаза у моего шофера, ткнул он кулаком себе в нос, шмыгнул простудно, опалил меня опалами светлых солнечных радужек, проколол остриями зрачков — да и крикнул:

— Эх, мужик! Странный, хороший ты мужик, хоть и больной! А поехали! Поехали — и все!

Я, еще не понимая, глядел. Слишком светлые, светящиеся, сумасшедшие глаза горели под бровями у него. И я не верил ему.

И он мне, как глухому, прокричал еще раз, втолковывая, разъясняя:

— Поехали! Довезу! Довезу я тебя до твоего Байкала!

И разлепил я губы, и облизнул с них бараний жир, и переспросил, ибо не верил еще:

— Довезешь?

— Ну да! Чо зыришь непонятливо! Сказал довезу — значит довезу!

Опустил сивую голову. Русые кудерьки на висках вились, как у ребенка. Да ведь он вчера еще ребенком был. Вчера. А я — очень давно.

— Сам на него… погляжу… давно не видались…

Так и сказал — «не видались», будто бы Байкал живым человеком был, белобородым царем; да ведь так оно и было по правде, однако.

Обувку мне отыскали. Буфетчица, толстая, вся в ямках, как ком теста, подруга официантши-буряточки, своего покойного мужа унты принесла. Теплец, чем катанки, что с меня в дурке сняли. Словно и не снимали, тепло, весело подумал я. В зипун мой меня укутали. Как в ковер, укатали. Чьи-то чужие, родные руки трудились, а я их будто не видел. Обряжали, вертели.

Пахло жареным, вкусным, печеным. Чай пили, на прощанье, за грязными, в крошках, столами, из граненых стаканов, — из таких продают бруснику на рынке. Водку тоже пили, так ведь и согревает знатно она. Я уж совсем ожил. Плохо понимал, но все же понял: мы с курносым шофером едем, едем на Байкал! И это не укладывалось в голове все равно.

Эх, Байкал ты мой, Байкал! Как же давно я бывал, живал близ тебя! Я так помню громады камней, волны твои. Помню гладкую в безветрие воду твою, когда все небо нежным лицом глядится в тебя. Там, именно там я увижу Друга своего и Бога своего; а Бог-то мой — может, это ты и есть, Байкал, да сам я ничего не понимаю, зачем иду; знаю только, что должен идти, ибо я Исса, путник, а все остальные люди на земле — тоже путники, спутники мои.

И сели мы в кабину. И стояла близ кабины, в черных модных сапожках на белом солнечном снегу, хрупкая, как сосулька, буряточка, никогда уже имени ее не узнаю. Махала нам зверьей лапкой. Замелькали в стеклах кабины стройные красные сосны. И сосны кривые, больные замелькали. И грязь придорожная. И разбитые машины в кюветах. И сгущался к вечеру мороз, как сгущается зимний, слишком сладкий мед. И мчался бешеный грузовик, подпрыгивая и грохоча, иногда подвывая короткими и длинными гудками, как зверь. И мы были в кабине два человечьих зверя. Сердца звериные бились в нас.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Самое время!

Похожие книги