Разделяющая два измерения черта — изогнутый бок рояля. Я откуда-то знала, что моего сумасшедшего пианиста на Церре нет, но в данную минуту это не имело никакого значения.
— Почему ты пришел, Макс?
— Это мои стихи.
— Да, милая… — странный, какой-то запредельный медленный блюз из-под пальцев. — Знаешь, я сегодня шел по тихой улочке небольшого уютного старинного города в центре Европы под теплым моросящим дождем и вдруг вспомнил запах твоего тела и твои спутавшиеся волосы на моем плече. Ты спала, шепча мое имя. Это было целую вечность назад… И я отчетливо почувствовал, что тебе невыносимо одиноко и страшно. Мне захотелось спрятать тебя от всех твоих бед и ужасов. Я понял, что просто обязан это сделать в память о том сумасбродном апреле, веселых и шальных московских улицах, на которые опрокидывалось небо, чтобы расплескаться в твоих бездонных глазах. И я тонул в них, целуя тебя… (Медленно тлеющий закатный небосвод и теплый свет фонарей отражаются в подмерзающих лужицах, бусинки звезд робко вспыхивающие на небесной тверди, и до невозможности мягкие и трепетные губы. Блин, я тоже это помнила! Так хорошо помнила, что мурашки пробежали по коже.) Но я не знал, как мне до тебя дотянуться. Я зашел в маленькое кафе и увидел в углу старенький рояль. Я уселся за него, открыл крышку и начал играть. Зал был пуст, в это время здесь почти не бывает посетителей. Пожилой официант принес мне чашечку кофе и пепельницу. А потом музыка закружила меня, и я каким-то образом почувствовал, что Земли больше нет, что меня куда-то уносит безумный серебристый ветер, и не стал сопротивляться. Ты рада?
— В одной из книг, не помню у кого, я прочитала: «возвращается всегда кто-то другой…»
— Да…
— Только ведь ты не возвращаешься. Два раза нельзя войти в одну и ту же реку. И это хорошо, хотя и грустно. Но я рада. — Моя рука погладила крышку рояля и вдруг наткнулась на царапину. Очень знакомую! В доме Павлика стоял точно такой же рояль, с такой же характерной царапиной в виде небольшого углубления, как будто кто-то проехался по дереву стамеской. Я тут же вспомнила рассказ Паньки о том, как он оказался на Церре, как к нему вышел хозяин дома в оранжевом плаще поверх одежды и в круглых очках. Как все просто. Впрочем, иначе и быть не могло. На чем же еще мог играть для меня великий маэстро свою «La canto de amore»[53]?
— Тот Макс не знает тебя, милая, — невесомый блик понимания на лице моего vis-a-vis[54]. — Так тоже бывает. Мы с ним слишком давно живем врозь. Общая у нас, пожалуй, только музыка. А может быть, так и надо? Не знаю. Меня это устраивает, его тоже. У каждого из нас своя жизнь и свои впечатления от нее. Не думай об этом.
Он снова заиграл. Ласковая светлая печаль и тихая щемящая нежность мелодии струились из-под его пальцев, окутывая меня с головой и унося пронзительную боль одиночества. Ну, почему он не мог вот так попрощаться на Земле?!
— Знаешь, милая, у тебя есть удивительное свойство. Я никогда не встречал людей, которые бы умели видеть и чувствовать, как ты. Ты видишь человека таким, каким он сам себя не знает, и за всю жизнь мало кто это знание обретает. Я сам понял это только сегодня. Впрочем, ты уже тогда была ведьмой, а я — дураком. Мне было хорошо с тобой. Но однажды вдруг показалось, что ты меня придумала, как девочки придумывают прекрасных принцев, а мальчики принцесс. И я не захотел быть придуманным, и ушел, не понимая, что ты дарила мне знания, которые я считал глупой фантазией.
Снова цитируя мои стихи (вот уж не думала, что он их запомнит!), он перестал играть, но музыка звучала сама по себе. Я видела руки, тянувшиеся мне навстречу. Длинные тонкие пальцы уже почти легли на мою ладонь, но словно натолкнулись на невидимое препятствие и замерли. Мы были в разных измерениях. Близко, смертельно близко и бесконечно далеко. Тоненькая, прозрачная, ощутимая и непреодолимая преграда между двумя реальностями лежала между нами. Кромка, разделяющая миры, перепутье судьбы и мирозданья, навсегда разошедшиеся в разные стороны дороги.
— Наши руки не могут соединиться, Макс, как бы нам не хотелось. Ты и сам это знаешь, правда?