Любин бунт был скорее стилистическим (длинные темные юбки, волосы, стянутые на лбу цветным шнурком, фенечки) — в привычках, вкусах она оставалась избалованной дочкой состоятельных родителей, золотой молодежью. Трудиться не любила, училась без энтузиазма, два раза заваливала сессию, но имя отца служило надежной защитой от всех неприятностей.
Любу нужно было завоевывать, добиваться, постоянно доказывать, что он на коне. Она и замуж за него вышла, как до сих пор подозревал Ланин, из чувства противоречия, отказав жениху из мощного дипломатического клана и на год лишившись благоволения родителей — свадьбу справляли без них, на чьей-то даче — одной лишь молодежной тусовкой. Поселились в еще, к счастью, до свадьбы купленной Любе на вырост кооперативной квартире на Фрунзенской набережной. Но рождение внучки всех примирило.
Да, Люба давила, переменами настроений, надуманными, как ему казалось, депрессиями, с ней невозможно было расслабиться, можно было только ее отключить, возвести стену холодной вежливости, дружелюбного пофигизма, не забывая при этом платить дань. Жена любила украшения, и каждые новые сережки, перстень, ожерелье по-прежнему радовали и смягчали ее. Хотя все чаще она теперь вздыхала: куда и пойти в этом. Но неизменно находилось куда — Женский закрытый клуб, прибежище скучающих жен дипломатов, аккуратно следивших за всеми премьерами, театры, консерватория, какие-то обеды — пустая, блескучая жизнь, рассеянно думал Ланин, никогда не желая входить в подробности. Только болезнь немного ее очеловечила, как водится, только болезнь…
Он уже поднимался по лестнице отеля, получив эсэмэску с номером комнаты — и вошел. Тетя ждала его, вышла к нему с ликующим лицом, со скороговоркой — в предбанничек. Как здесь спокойно, как просто. И — смотри! Он заглянул в комнату: стена над широкой, застеленной белым покрывалом кроватью была украшена огромной фотографией с бело-розовыми цветками, густо, пьяно осыпавшими черные ветки — на фоне темно-голубого неба.
— Мэйхуа! — воскликнул Ланин, усмехаясь, радуясь ее оживлению, скидывая пальто, быстро расшнуровывая ботинки. — Надо же, все-таки промок.
— Здесь так тихо, точно и не центр Москвы, за десять минут проехала только одна машина… Я думала, так боялась, что будет гадко, п
Он соглашался, хотя видел — номер совсем не так прекрасен, как ей кажется — тесно, на самом краю покрывала проступало желтоватое пятно, пепельница на столе была тоже с неотмываемым серым дном, но блаженны, блаженны не видящие, он уже вдыхал ее запах, жадно целовал шею, зарывался лицом в ее грудь, и она замолчала, затрепетала, потянулась к нему всей собой, любимая моя девочка, ласточка моя.
Все вспоминала она свою вчерашнюю эсэмэску, стишок собственного сочинения — вот ведь до чего дошло, а ведь прежде не могла и двух слов срифмовать. Ланин уснул, уткнувшись в ее подмышку. Пробормотал тихо: я что-то устал, прости… И стал беззвучен. Он спал без храпа, посапывая, как дитя.
Она ощущала его запах, смешанный с запахом теперь уже родного пота, смотрела на спутанные его волосы, на весенний свежий голубой краешек неба и плывшие по нему прозрачные белые клочки. Ее переполняли благодарность и покой — глубокий, великий, первобытный, и долгожданный — наконец-то разлившийся после всех волнений, недельной размолвки, не нарушаемый ни казенностью обстановки, ни рябью то и дело накатывающей тревожной нежности, страхом не разбудить.
Вскоре она и сама задремала на несколько мгновений и тут же увидела младенца. Он приполз к ней с другого конца кровати, зачмокал. Тетя осторожно повернула его к себе, дала грудь. Младенец пососал немного и выронил сосок, уснул. Крошечный крепко сбитый мальчик с светлым пухом на голове, с вытянутой вперед ручкой. Шевельнулся и придвинулся к ней ближе, под самый бок. Проснуться! Не задавить.
Тетя очнулась. Ланин по-прежнему спал рядом, но сон был так реален, так жив. Впервые она увидела Теплого еще до его появления на свет. Врач, смуглый восточный человек, спец по ультразвуку, равнодушно и привычно улыбаясь, спросил, не хочет ли она взглянуть. Аккуратно развернул монитор экраном к ней.