– Вот так, вот так, – прозвучал меланхолический голос. – Теперь у нас найдется место для сонийских поэтов. А книги ты приготовила, доченька?
Фуксия, не отрывая глаз от отца, резко вскинула голову. Никогда еще не говорил он с нею так – никогда не слышала она в его голосе этих любовных нот. Несмотря на зябкую дрожь, вызываемую в ней его растущим безумием, девочку наполняло сострадание, которого она тоже никогда прежде не знала, но теперь к нему добавилось нечто новое – внезапно вырвавшийся на волю прилив любви к этой согбенной фигуре с покойно лежащими на коленях длинными белыми пальцами, с голосом столь задумчивым и тихим.
– Да, отец, я приготовила книги, – ответила она, – хочешь, я их расставлю по полкам?
Она повернулась к кучке собранных ею сосновых шишек.
– Я готов, – ответил Граф после паузы, заполнившей молчание леса. – Но только одну за одной. Одну за одной. Сегодня мы заполним три полки. Три моих длинных, редкой работы полки.
– Да, отец.
Высокие сосны пропитывали воздух безмолвием.
– Фуксия.
– Что, отец?
– Ты моя дочь.
– Да.
– И есть еще Титус. Он станет графом Горменгаст. Ведь так?
– Да, отец.
– Когда я умру. Но знаю ли я тебя, Фуксия? Знаю ли я тебя?
– Ну, не знаю... хотя, – ответила девочка, и голос ее, как только она ощутила слабость отца, стал тверже, – думаю, мы не очень хорошо знаем друг друга.
И снова волна любви накрыла ее. Безумная улыбка, сообщавшая несообразность любому высказыванию, на какое решался Граф, – ибо говорил он с нежною сдержанностью, – пускай на миг, но перестала пугать ее. За свою недолгую жизнь Фуксия успела увидеть столько причуд самого разного рода, что при всем сверхъестественном ужасе, внушаемом ей этой блуждающей улыбкой, внезапное паденье преград, которые, сколько она себя помнила, лежали меж ними, пересилило все ее страхи. Впервые в жизни она ощутила себя дочерью – ощутила, что у нее есть отец, – ее, собственный. И пусть он сходит с ума, какая разница – нет, это, конечно, плохо, плохо для него. Но все равно – он ее отец.
– Мои книги... – сказал Граф.
– Они здесь, отец. Можно мне заполнить первую полку?
– Сонийскими поэтами, Фуксия.
– Да.
Она взяла из кучки шишку и поместила ее в самом начале прочерченной на земле линии. Граф внимательно следил за нею.
– Это Андрема, лирик – влюбленный – тот, чье перо трепетало, пока он писал, и постепенно синело, словно ушибленный ноготь. Стихи его, Фуксия, стихи его раскрываются, точно цветы из стекла, и в сердцевине их, между хрупкими лепестками, лежит индиговая заводь, светозарная и бескрайняя, точно рок. Голос его не приглушен – он подобен колоколу, чисто звонящему в ночи нашей беды, но ясность его есть ясность неведомой глуби... глуби... отчего и строки его будут струиться всегда, Фуксия... уплывая все дальше, дальше и дальше, вовек. Это Андрема... Андрема.
Граф, не отрывая глаз от шишки, которую Фуксия поместила в начале первой черты, раскрыл рот пошире и внезапно сосны дрогнули от страшного крика – полувопля, полухохота.
Фуксия закаменела, кровь отхлынула от ее лица. Отец, чей рот так и остался раскрытым, хоть крик уже замер в лесу, стоял теперь на четвереньках. Фуксия пыталась произнести хоть слово, но голос не шел из пересохшего горла. Отец смотрел на нее и наконец губы его сомкнулись и взгляд выразил грустную ласку, которую она узнала так поздно. Обнаружив, что снова способна говорить, Фуксия взяла еще одну шишку и повела рукой, как бы намереваясь положить ее рядом с «Андремой»:
– Мне продолжать, отец?
Но Граф не слышал ее. Глаза его смотрели в разные стороны. Выронив шишку, Фуксия метнулась к нему.
– Что с тобой? – спросила она. – Отец! отец! что с тобой?
– Я не отец тебе, – ответил он. – Или ты не знаешь меня?
Он ухмыльнулся, расширив глаза, в которых словно вспыхнули звезды, и пока они разгорались, пальцы Графа все скрючивались и скрючивались.
– Я житель Кремнистой Башни! – выкрикнул он. – Я смертоносный сыч!
КАМЫШОВАЯ КРЫША
Медленно переступая по бугристой, заросшей тропе, Кида всякую минуту ощущала присутствие слева от себя святотатственного каменного перста, который вот уже семь томительных дней торчал над западным горизонтом. Он походил на привидение, и как бы ни играл на нем солнечный или лунный свет, оставался всегда зловещим, а если правду сказать, злобноватым.
Между тропой, по которой шла Кида, и горной грядой лежала болотистая местность, обильная озерцами, отражавшими пышные небеса, – блеск более тусклый лился оттуда, где заросшие топи, высасывая из неба все краски, вновь выдыхали их в застоявшийся над ними туман. Мерцали камышовые заросли, ибо каждый продолговатый, мечевидный лист их окаймлялся багрецом. Почти невозмущенная гладь озерца пошире отражала не только горящее небо, но и ужасный указующий каменный палец, пронзавший бездыханную воду.
Справа от Киды полого уходил ввысь заросший корявыми деревцами косогор. Самые верхние сучья деревьев оставались еще освещенными, но буйство заката стихало, и свет с каждым мгновением опадал с их ветвей.