При появлении всадников процессия эта почти уже и не двигалась. Всех рассадили по седлам, грумы шли, держа коней за поводья и, испуганно озираясь, поглядывали назад, на воспаленное пятно света, трепетавшее в темноте между прямых и черных сосновых стволов, словно пульсирующая рана.
Медленную процессию встречали неразличимые толпы слуг, стоявших по сторонам тропы в пропитанном страхом безмолвии. Огонь не был виден из Замка, поскольку крыша библиотеки не рухнула, а единственное окно заслоняли деревья, однако с появлением Фуксии весть о пожаре распространилась мгновенно. Ночь, зародившаяся столь страшно, потащилась, натужно дыша и потея, дальше, пока на востоке не распустился льдистый цветок зари, выставившей напоказ дымный скелет единственного дома, какой когда-либо был у Сепулькгравия. Те полки, что так и не рухнули, обратились в покрытый морщинами уголь, на них плечом к плечу замерли книги — черные, серые, пепельно-белые останки мыслей, идей и мнений. В центре библиотеки по-прежнему стоял среди груд обугленных досок и пепла лишившийся цвета мраморный стол, на котором лежал костяк Саурдуста. Плоть старика, со всеми ее морщинами, сгинула. И кашель его заглох навсегда.
Свелтер оставляет визитную карточку
Ветра долгого промежутка, отделяющего конец осени от начала зимы, сорвали и те немногие листья, что еще сохранились на ветках, мотавшихся в самых укромных углах Извитого Леса. Все остальные деревья уже несколько недель как обратились в скелеты. Печаль распада уступила место настроению менее скорбному. Умирая, холодная эта пора уже не плакала, возносясь над погребальным костром из яркоцветной листвы, но кричала голосом, в котором не было и намека на слезы, — и нечто лютое начало проступать в воздухе, пропитывая пространства Горменгаста. Порожденная гибелью живительных соков, молчанием птиц, угасанием солнечного света, эта новая жизнь после смерти все более заполняла пустоту Природы.
Что-то еще стонало в ветрах, в ветрах ноября. Но по мере того, как одна ночь сменяла другую, эта долгая, тягучая нота понемногу стихала в той крепнувшей между башен музыке, что почти еженощно полнила слух людей, засыпавших или пытавшихся заснуть в замке Гроанов. Все сильней и сильней различались во тьме ноты свирепых страстей. Ярости, гнева, страдания, мести, с гиком гонящей свою жертву.
В один из вечеров, через несколько недель после пожара и примерно за час до полуночи, Флэй опустился на пол под дверью спальни лорда Сепулькгравия. Сколько он ни был привычен к холодным доскам пола, уже многие годы служившим ему единственным, какое Флэй знал, ложем, однако в этот ноябрьский вечер они проняли его жесткие кости такой стужей, что у него заломило в ступнях. Ветра визжали и выли над Замком, студеные сквозняки гуляли по лестницам, и Флэй слышал, как на разных расстояниях от него распахиваются и затворяются двери. Он способен был проследить ход воздушного тока, приближавшегося к нему от северных укреплений, ибо легко узнавал особые звуки, с которыми скрипуче раскрывалась и захлопывалась та или иная из далеких дверей, звуки, становившиеся все более громкими, пока не вздымалась, что-то шепча, тяжелая, заплесневелая занавесь, обозначавшая в сорока футах от него конец коридора, и скрытая ею дверь не напрягалась со скрежетом, норовя слететь с единственной ее петли, и Флэй не понимал, что прямо к нему летит ледяное стрекало нового сквозняка.
— Старею, — бормотал он, потирая бока, и складываясь, приподнимался, точно палочник, у порога хозяйской спальни.
В прошлую зиму, когда Горменгаст утопал в глубоких снегах, он спал достаточно крепко. С неудовольствием вспоминал теперь Флэй обледенелые окна, снег, налипший на стекла, через которые он, когда солнце падало за Гору, казалось, норовил вползти внутрь кровавой пеной.
Воспоминание это расстроило Флэя, к тому же он смутно сознавал, что причина, по которой холод все пуще донимает его в эти одинокие ночи, никак не связана с возрастом. Тело Флэя давно уж закалилось настолько, что стало походить на некую неодушевленную вещь, ничего не имеющую общего с плотью и кровью. Правда, эта ночь выдалась особенно тяжкой — необузданная, шумная, — но Флэй помнил, что четыре ночи назад ветра не было вовсе, а он все едино дрожал, как дрожит сегодня.
— Старею, — вновь просипел он сквозь длинные пожелтевшие зубы, сознавая, впрочем, что сам себе лжет. Никакой холод на свете не заставил бы волосы его встать дыбом и застыть, точно их изготовили из тонкой проволоки, почти до боли стянув кожу на бедрах, на руках и зашейке. Так он боится? Да, как боялся бы на его месте любой разумный человек. Ему было очень страшно, хоть чувства, им испытываемые, несколько отличались от тех, какими томился бы кто-то другой. Флэй боялся не тьмы, не хлопанья далеких дверей, не завывания ветра. Он всю свою жизнь прожил в неприязненном, тусклом мире.