Спустившись по заросшему папоротником крутому берегу, Кида вышла к потоку, бежавшему между темных, безлиственных кустов ежевики. Чуть левее Киды, левее места, на котором она стояла среди колючих кустов, виднелся выложенный из небольших валунов переход — мелкие выемки различались на старых, гладких булыжниках, выдавленные попиравшими их несколько столетий ногами. На другом берегу серой масти кобыла пила из потока. Грива спадала ей на глаза и плыла по воде. За серой кобылой стояла другая, пегая, а за пегой, там, где поток менял направление и нырял прямиком под еловую стену, — третья, со шкурой черного бархата. Все трое были совершенно недвижны, погружены в свое занятие, гривы их полоскало течение, ноги по запястья уходили в звучный поток. Кида знала, что если пройти вдоль берега чуть дальше налево, туда, где взгляду откроется следующая излучина реки, то и там увидишь стоящих одну за другой, уменьшаясь в просторе равнины, пьющих лошадей, каждая из которых — лишь эхо той, что стоит выше нее, эхо иной масти, но также по колено погруженное в воду, с той же плещущей по течению гривой, с теми же движениями пьющего горла.
Внезапно ей стало холодно. Лошади, как одна, подняли головы и уставились на нее. Поток, казалось, застыл; и тогда Кида услышала собственный голос.
— Кида, — сказал голос, — жизнь твоя кончена. Любовники умерли. Ребенок и отец его похоронены. Ты тоже мертва. Только птица твоя еще поет. О чем поет она? О том, что все завершилось? Красота сгинет внезапно, в любую минуту. Теперь уже в любую минуту — небо, земля, каждый из членов твоих, и глаза, и грудь, и мужская сила, и семя, и кровь, и бутон, и цветок, и пена — все это уйдет от тебя, Кида, потому что все кончено — тебе лишь осталось родить дитя, а там — ты знаешь, что делать.
Она стояла на камнях посреди потока и вглядывалась в свое лицо, отраженное чистой водой. Лицо состарилось, сильно состарилось; бич Внешнего Люда пал на него; только глаза, подобно глазам газели, не желали мириться с пагубой, уже обратившей лицо Киды в руины. Наглядевшись, она сложила руки под сердцем, ибо птица пела, пела, ликуя. «Все кончено! — взвизгивал клювастый голосок. — Осталось только дождаться дитяти. Все остальное исполнено, у тебя больше нет желаний!»
Кида глянула вверх, небо с висящей в нем пустельгой открылось над нею. Сердце стучало, стучало, воздух сгущался, покуда тьма не заволокла ей глаза, а радостный птичий крик меж тем все длился и длился: «Все кончено! Кончено! Кончено!»
Небо расчистилось. Рядом с Кидой стоял, понурясь, бурый старик. Когда она обернулась к нему, старик поднял голову и отвел ее в хижину, и Кида обессиленно поникла на ложе.
Солнце с луной метались в глазах, гудели, заполняя ее, в голове. Под ними вилась вереница видений: кактусы Нечистых Жилищ вращались вкруг башен Горменгаста, всплывавших выше луны. Лица людей летели к ней: возникая, как точки на бесконечно далеком крае земли, они приближались, и разрастались невыносимо, и сгорали у нее на лице — покойный муж, госпожа Шлакк, Фуксия, Брейгон, Флэй, Графиня, Рантель, Доктор с его плотоядной улыбкой. Что-то прижалось к ее губам. Она различила слова, велевшие ей попить.
— О, отец! — вскричала она.
Старик ласково вжал ее голову в подушку.
— Птица поет, — сказала Кида.
— О чем? — спросил старик.
— От радости, за меня. Она счастлива за меня, потому что скоро все кончится — когда я избавлюсь от тягости — я смогу сделать это, отец, когда снова стану порожней.
— И что же ты сделаешь?
Взгляд Киды не отрывался от камышей над ее головой.
— То, что и следует делать, — прошептала она, — с веревкой, с глубокой водой, с клинком… да, или с клинком.
Прощание
Много прошло времени, прежде чем Кида окрепла настолько, чтобы сесть на лошадь и отправиться к Нечистым Жилищам. Жар не унимался, и если бы не заботливость, с которой ходил за нею старик, она бы наверное умерла. Много долгих ночей Кида, мечась в бреду, изливала душу в потоках слов, ибо прирожденная скрытность ее не устояла перед мощью расходившегося воображения.
Старик сидел рядом, подперев узловатым кулаком заросший подбородок и не сводя карих глаз с ее дергающегося лица. Он слушал излияния Киды и по кусочкам складывал из них историю ее любовей и страхов. Снимая со лба Киды большой влажный лист, старик заменял его другим, холодным, как лед, очертаниями схожим с подошвой, — он запас их немало для остужения ее чела. Проходила минута-другая и лист согревался на пылающем лбу Киды. Оставляя же больную, старик всякий раз поил ее травяным настоем и потчевал снадобьями, понемногу утишавшими кошмары, что бушевали в ее мозгу, и успокаивавшими кровь.
Дни шли, старик все лучше узнавал ее, безмолвно, как узнают человека хранительные дерева. Ни слова так и не было сказано между ними. Все сколько-нибудь важное, что сообщали они друг дружке, сообщалось в молчании, и беря старика за руку, Кида лежала и в великой радости вглядывалась в его царственную, тяжелую голову, в бороду, в карие глаза, во всю грубую глыбу его тела.