Поведение же прочих, не друзей приятелей, а братьев-писателей, было как раз таким, какого и следовало ожидать. По крайней мере, я нисколько не удивился, когда в номере от 10-го февраля 1934 года газеты "Литературный Ленинград" прочел письмо одного почтенного пушкиниста (с ним, в скобках сказать, мы всегда были в самых корректных отношениях). В письме этом он между прочим выражает удовлетворение, что работа над Салтыковым не находится ныне (возблагодарим тетушку!) в моих руках. Он "подчеркивает необходимость некоторых гарантий от повторения Ленгихом таких, например, ошибок, как имевшее место монопольное закрепление всех примечаний по всем томам Салтыкова за Ивановым-Разумником и его учениками". Первая половина этого утверждения ложна, а заключительные слова - загадочны: о каких это моих "учениках" идет речь? Никогда не имел их ни вообще, ни в салтыкововедении в частности. Из этого же письма в редакцию я узнал, что почтенный пушкинист развивал эти же мысли в каком-то словесном "выступлении", подчеркивая в нем необходимость "марксистско-ленинского истолкования художественного творчества Щедрина" и именно поэтому настаивая на изъятии из литературного обращения не-марксиста Иванова-Разумника. И это говорилось и писалось тогда, когда я был уже в тюрьме и потом в ссылке. Давно ли почтенный пушкинист сам стал марксистом - не знаю, но каково же благородство всего этого выступления! До очень низкого этического уровня докатилась наша литература.

{213} И если я остановился на этом одном примере, то лишь потому, что он очень показателен (Примечание конца 1936 года: Только что узнал из газет и из писем, что этот почтенный пушкинист и заместитель директора Пушкинского Дома, проф. Ю. Оксман, объявлен "врагом народа" и пребывает в том самом Лубянском изоляторе, в котором я был гостем три с половиной года тому назад.).

Конечно, мне очень грустно, что остаются незаконченными две основные работы двадцати последних лет моей жизни, но что поделаешь! "Всему положен свой предел". И здоровье, и возраст не позволяют мне надеяться, что "после дождика в четверг" еще удастся завершить эти работы. Ведь я уже "достиг до этого возраста пятидесяти пяти лет, с каковыми, столь счастливо, я, благодаря милости Божьей, иду вперед"... Правда, европеец рассмеялся бы: какая же это старость - пятьдесят пять лет! это только расцвет "возмужалости", которую физиологи (европейские!) заканчивают 67-ми лет! Недаром во Франции без всякой иронии говорят - "un jeune homme de quarante ans"; недаром добродушный Сильвестр Боннар огорчился, когда его назвали стариком:

"est-on un vieillard a soixante-deux ans?"; недаром восьмидесятилетний Клемансо на предложение "омолодиться" по способу Штейнаха ответил, что он с благодарностью воспользуется этим предложением "quand la vieillesse viendra". Но мы, россияне, пережившие уже полтора десятилетия революции, в которых месяц считается за год, безмерно старше наших европейских собратьев, мы все прожили уже мафусаиловы века, и сроки наши уже исчислены.

Но - dum spiro spero, и потому, все еще не желая окончательно отказаться от надежды закончить свои работы по Салтыкову и Блоку, я, когда исполнилось уже полтора года со дня моего "юбилея" и когда все это описание его было уже закончено, написал письмо в Москву Максиму Горькому. Это {214} письмо, подводящее итоги и вкратце суммирующее содержание всего моего "Юбилея" и моей "Ссылки", явится к ним вполне подходящим эпилогом, поэтому привожу его здесь дословно:

"Содержание настоящего письма моего к Вам, Алексей Максимович - чисто литературное, но, к сожалению, оно требует хоть и краткого, но вполне нелитературного предисловия.

Нисколько не сомневаюсь, что Вы, возглавляющий Союз Писателей, были в свое время (полтора года тому назад) осведомлены о моем аресте, тюремном семимесячном заключении и последующей ссылке (по фамусовской традиции: "в глушь, в Саратов"). Не сомневаюсь также, что мимо такой судьбы писателя, тридцать лет работавшего в русской литературе, Вы не могли пройти безучастно, и, вероятно, наводили справки у тех, кому о том ведать надлежит, о причинах, заставивших столь необычным в летописях литературы способом почтить тридцатилетний юбилей писателя (по шуточной прихоти судьбы, арест мой - 2-го февраля 1933 года - состоялся как раз в самый день этого тридцатилетия моей литературной деятельности).

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги