Пожалуй, стоит сделать последний шаг и признаться в том, что новый историзм означает новый идеализм. В отличие от прежних форм идеализма, которые часто не были озабочены тем, из чего сделаны идеи, новый идеализм приходит на смену формализму, структурализму и семиотике, наследуя их общий интерес к форме, знаку и тропу. Решающе важной, однако, становится способность идеи, воплощенной в знаки и все, что с ними связано, вмешиваться в историческую жизнь, знаковую или нет. Историки и теологи много раз обсуждали проблему исповедного чина русской православной церкви, который основывался на заранее составленных опросниках с перечнем грехов, которые могли совершить прихожане. В исповедном чине, который был в ходу на протяжении большей части 19-го века, но восходил к византийскому образцу Иоанна Постника, более половины вопросов касались нарушений седьмой заповеди, иначе говоря сексуальности. В чине 14-го века список лиц, с которыми могли согрешить прихожанки, начинается с «отца родного» и через деверя, зятя, монаха и духовного отца доходил до скота: «Или со скотом блуда не сотворила ли?» Далее, пишет частично опубликовавший этот документ в 1993 году историк, «в этом бесстыдном перечне идут вопросы о лесбианстве, о взаимном онанизме и о таких технических деталях, которые здесь немыслимо даже называть». Интересный факт к истории сексуальности как «необратимо», по Фуко, развертывающегося дискурса: эротические детали, о которых новгородский священник спрашивал своих прихожанок в 14-м веке, оказалось немыслимо назвать московскому автору конца 20-го века[1006]. С другой стороны, в конце 19-го века богословы высказались за пересмотр этого чина, так как он подсказывал прихожанам грехи, о которых те, возможно, не догадывались, но могли впасть в соблазн, узнав об их существовании на исповеди. Этот тонкий аргумент не был отметен православной традицией. Но и сегодня мы вряд ли знаем о том, какое влияние на сексуальную мораль православных оказывал обычай четыре раза в год спрашивать у них, не согрешили ли они с сестрой, с попом или с отцом родным. Впрочем, исповедный чин работал не как догма, но скорее в качестве полуструктурированного интервью: священник не был обязан задавать все вопросы, но мог выбирать из них нужные.

История идей потому и интересна как таковая, что идеи не являются отражением истории. Идеи принадлежат к миру воображаемого и в этом своем качестве обладают способностью изменять мир реального. Когда такое вмешательство идей в жизнь приобретает особо крупные размеры, это называют революцией. Русская литература, философия и политическая мысль — не зеркала русской революции; скорее наоборот, революции совершались в текстах, а оттуда смотрелись в свое историческое отражение, тусклое и всегда неверное. Поэтому история текстов, разразившихся революцией, имеет самостоятельное значение. Среди прочего имеют значение и те идеи, проекты, обещания, которые вообще никогда не осуществлялись в политической действительности. Возможно даже, что такого рода фантазии имеют самое большое значение. Именно они привели тех, кто принимал их за реальность, к созданию новой реальности, радикально отличной от знакомых им реальностей, в том числе и от реальностей их воображения.

Традиция социальной истории рассматривает революцию как закономерный итог глобальных процессов в их местном преломлении: преодоление экономической отсталости, индустриальную модернизацию, этап в строительстве национального государства. Применительно к английской революции такие подходы дают сильную интерпретацию практикам ее религиозных лидеров, отклоняющуюся от их собственных идей. Применительно к России возникает обратная ситуация: подход социальной истории явным или неявным образом повторяет лозунги самих авторов революции. Соответственно, ревизия этого подхода в интерпретации английской революции выглядит как возвращение к давно известным и хорошо забытым истинам[1007]; применительно к русской революции такого рода ревизия может показаться открытием[1008].

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги