— Умно, Трофим Васильевич, ей-богу, умно! Вот я и попробую угостить вас сегодня этим «из ничего», — и повар, схватив ведро, побежал за водою.
Для приготовления ужина мы действительно не имели мяса. Не было поблизости и заводи, чтобы поставить сети. Надеялись на Днепровского. Он, не доходя до лагеря, вместе с Левкой и Черней свернул на Нижней Белой в горы, намереваясь поохотиться, и обещал вернуться потемну.
— Ужинать!.. — вдруг громко крикнул повар. Это слово означало не только трапезу, но и конец рабочего дня. Все собрались у костра и в недоумении смотрели на Алексея; тот сидел под кедром и, казалось, не собирался кормить нас. Перед нами стояли кружки и ведро с кипятком, да на костре что-то варилось в котле.
— Нынче на ужин по заказу Трофима Васильевича особое блюдо под названием «из ничего», — сказал он, лукаво улыбаясь.
Все мы в ожидании смотрели на него. Алексей неторопливо стал рыться в карманах, то запуская руку внутрь, то ощупывая их снаружи, причем каждый карман он обшарил по нескольку раз и наконец вспомнил. Он торжественно снял с головы шляпу и, зажимая в ней что-то, обратился ко всем:
— Кто угадает, тому порционно, по заказу…
Все стояли молча.
— Никто? — переспросил он и открыл шапку.
Мы увидели в его руках вятскую губную гармошку, сиявшую при свете костра серебристым узором отделки. Все насторожились. Мы знали, что Алексей задушевный гармонист, и с нетерпением ждали, когда он начнет играть.
Видя наше удивление, повар рассмеялся во всю широту своей русской души, затем, склонив голову набок, поднес к губам гармошку.
Вырвавшиеся из нее звуки мелодично разнеслись по девственному лесу. Скоро мы забыли про ужин, что-то приятное, волнующее ворвалось внутрь. Хотелось бесконечно быть во власти этих звуков. А Алексей постепенно входил в азарт. Плясала по губам гармошка, дергались в такт плечи и голова.
Но вот неожиданно песня оборвалась. Повисла в воздухе, в приподнятой руке, гармошка, замерла отброшенная назад голова. Все стихло, и только окружающие нас старые кедры, будто в такт унесшимся звукам гармошки, все еще продолжали покачивать своими вершинами.
— Кому добавочного, подходи! — произнес Алексей и сам рассмеялся.
Все заговорили, закурили, кто-то поправил костер, и один по одному мы собрались под кедром. Пришел и Павел Назарович. Он сел в сторонке и, улыбаясь, стал закуривать трубку.
Днепровского еще не было. Трофим Васильевич достал галеты, сахар и стал готовить чай.
Тихая безоблачная ночь окутывала тайгу. И опять залилась гармошка, один за другим звучали родные мотивы. Алексей играл с большим увлечением.
Я продолжал стоять у костра, находясь под впечатлением радостных минут, которые доставил нам Алексей. Разве можно когда-нибудь забыть эту необычную аудиторию, расположенную под столетним кедром и освещенную бликами ночного костра, где и слушатели и музыканты составляли одно целое. Никто не рукоплескал, не восторгался, но столько выразительного было в этой группе!
Долго еще не смолкала гармошка.
— Ну, а кормить-то нас будешь? — вдруг спросил повара Курсинов.
Алексей заулыбался и, не обрывая песенки, глазами показал на висевший над огнем котел с кашей.
…Я ушел в палатку раньше всех. Мошков не спал.
— Сил нет больше терпеть, — произнес он, показывая мне распухшую руку. Болезнь и бессонница измучили Мошкова. Он еще больше похудел, стал неразговорчив. Впервые я видел его в таком состоянии, не верилось, чтобы обыкновенный нарыв мог так сильно подействовать на Мошкова. «Неужели что-то другое?» — подумал я, и эта мысль все настойчивее закрадывалась мне в голову.
Как-то не к лицу ему было грустное настроение. Мы привыкли видеть Пантелеймона Алексеевича жизнерадостным, уравновешенным, с шутками на устах, а тут совсем не стало слышно его в лагере. Разве только иногда тихо застонет да бесшумно пройдется мимо палаток, чтобы хоть на минуту отвлечься от боли.
Был поздний час ночи, все замерло в глубоком молчании, небо казалось широким шатром, а в холодном дыхании ветра чудилось что-то суровое, идущее от снежных вершин. Не спал только Мошков.
— Встань, собаки где-то лают, — вдруг услышал я сквозь сон его голос.
Раздетый, я выскочил из палатки. Ни звезд, ни просвета. С противоположной стороны Кизыра доносился густой бас Левки и, слабо, голос Черни.
Собаки держат зверя. Об этом можно было догадаться не только по лаю, но и потому, что они оказались на противоположной стороне реки, куда могли попасть, только преследуя зверя.
Я разбудил Лебедева.
Днепровский так и не пришел в лагерь в эту ночь. Услышав разговор, поднялись Пугачев, Зудов и Самбуев. С минуту мы стояли молча, прислушивались, а лай то, замирая, обрывался, то с новой силой, будто в схватке, слышался из-за реки.
— Придется переплывать, — все еще продолжая прислушиваться к звукам, сказал Лебедев, — а то утром собаки могут и не удержать его.
Самбуев принес резиновую лодку, и мы покинули лагерь. Решено было подняться как можно выше по левому берегу реки и оттуда начать переправу.
Ширина Кизыра здесь, выше устья Белой, в это время года около 200 метров.