Корнева чувствовала свою власть над Карташевым, испытывала удовольствие сознания, жажду определения пределов этой власти и настойчиво повторяла, идя с ним:
— Я хочу знать, что значит «нашел»… нечего, нечего отвиливать: говорите прямо и сейчас… Карташев…
— Откуда я знаю…
— Карташев… я хочу… слышите? не хотите?
— Я не знаю…
— Вы не хотите сделать мне приятное?
— Все, что хотите… хотите, головой вниз брошусь?
Карташев показал вниз, по откосу бульварной лестницы.
— Противный! Не хочу с вами говорить… Голубчик Карташев… скажите…
— Хотите, головой вниз брошусь?
— Уходите…
— Ну, откуда же я знаю?..
— Не знаете? Честное слово?
— Не знаю, — избегая взгляда, уклоняясь от честного слова, говорил Карташев.
А Корнева все властнее смотрела на него, не сводя своих разгоревшихся глаз, и обжигала его, повторяя:
— Противный, противный, противный.
Карташев точно хмелел под ее взглядом. Какая-то горячая волна, огонь какой-то вырывался изнутри, охватывал и жег. Было хорошо, глаза глубже проникали в ее глаза, хотелось еще лучшего до безумия, до боли, до крика.
Карташев вдруг стремительно сжал свою прокушенную руку и мучительно сморщился от боли.
— Что с вами?
Он натянуто, сконфуженно улыбнулся.
— У вас такое лицо было… я боюсь вас.
— Не бойтесь, — угрюмо вздохнул Карташев, — дураков никто не боится.
— Дураков?
— Вот таких дураков, как я.
— Я ничего не понимаю.
— Если бы вы хоть что-нибудь поняли, — только бы меня и видели…
Он сделал неопределенное движение рукой.
— Какой вы странный…
— Иногда мне хочется самого себя по зубам… по зубам.
— Да за что?
— Да вот так… за то, что я тряпка, дрянь, трус…
— Да что с вами?
— Меня отец всегда называл тряпкой… Я кончу тем, что пойду в монахи.
Корнева удивленно посмотрела на него.
— Слушайте, Карташев, это какой-то пункт помешательства всей вашей семьи…
Карташев вспыхнул и покраснел.
— Если бы я пошел в монахи, меня бы на третий день оттуда выгнали… Глупости все это, — кончу вот гимназию, удеру, только и видели меня… Я не люблю… Я никого не люблю… Все здесь нехорошо, нехорошо…
В голосе его задрожали слезы, и он огорченно замолчал. Корнева, удивленная, притихшая, шла и смотрела на него.
— Я никогда вас таким откровенным не видала… У вас у всех в семье есть какая-то гордость… даже вы вот нараспашку, а всегда молчите… а все-таки я всегда догадывалась, что у вас, наверное, не все так хорошо, как кажется.
Карташев нерешительно смотрел перед собой: ему было неприятно от своей откровенности и хотелось продолжать.
— Вы читали Гулливера, когда его лилипуты привязали за каждый волос? Вот и мне кажется, что я так привязан. Покамест лежишь спокойно — не больно, а только поворотишься как-нибудь…
Карташев сдвинул брови, — на верху бульварной лестницы он разглядел фигуру поджидавшего его брата Сережи.
— Ну, знаете, я думаю, Аглаида Васильевна не лилипут.
Карташев, поравнявшийся в это время с Сережей, не отвечая, подошел к брату.
Сережа приподнялся и на ухо тихо сказал:
— Мама тебя зовет.
— Где мама? — спросил тоже тихо старший брат.
— Там, в боковой аллее.
— Хорошо, — громко ответил Карташев и, подходя к Корневой, озабоченно проговорил:
— Сегодня мне надо с матерью по делам.
— Обедать у нас, значит, не будете?
— Нет, — с сожалением ответил Карташев и, подумав, прибавил: — Я уж под вечер, может быть… вместе пойдем к нам.
— Куда ж вы?
— Мать тут… у одних знакомых.
— Прощайте.
Карташеву послышалось обидное сожаление к нему, и, недовольный еще больше собой за свою болтовню, скрепя сердце, сконфуженный, он зашагал в обратную сторону от того места, где сидела мать. Только когда Корнева скрылась за углом и не могла больше его видеть, он повернул назад и пошел к группе в боковой аллее, состоявшей из матери и сестер. Он шел, чувствуя и какую-то вину перед матерью, чувствуя и какое-то раздражение; шел неудовлетворенный и в то же время усиленно работал над собой, гнал все мысли и старался принять спокойный, равнодушный вид.
XVIII
Берендя все лето провел в городе. Он стоически переносил утомительную духоту города и, высокий, лучезарный в своих длинных волосах, с подгибающимися коленками, с уставленным в пространство взглядом своих желтовато-коричневых глаз, в самую жару ежедневно отправлялся на урок в противоположную часть города. Он точно не замечал палящих лучей, раскаленной улицы и, занятый высшими соображениями, шагал, никогда не справляясь с теневой стороной: таким пустякам места не было в том мире, где витали его мысли. Если иногда прозаично в разгаре своего полета он наталкивался вдруг то на ручную тачку торговки, то на вертлявого еврейчика в своем упрощенном костюме: штаны, жилетка с хвостиком сзади от рубахи, то говорил при этом свое обычное «о, черт возьми!», а если вдогонку ему неслось «долговязый», «желтоглазый», то он прибавлял только шагу и, когда ругань стихала, опять уносился в свой мир.