– Это пьеса такая… Интересная… Обещайте, что придете, когда я буду ее играть…
– В театре? Отчего же, я с удовольствием…
– Так вот… Не забудьте, Федра! Ипполит и Федра! Это не трудно запомнить. Прощайте. А хорош горящий лес. Еще все платье пахнет дымом!
Она ушла, почти убежала, едва договорив последние слова все тем же веселым голосом, где нельзя было понять, что звучит: смех или слезы.
Когда скрылся Серженька, так и не вышедший из своего недоумения, – Андрей Петрович невольно спросил Александра:
– Что это с ней такое? Расстроена чем-то? Александр усмехнулся.
– Не знаю, дядя, – ответил он лениво. – Актрисы ведь должны, кажется, быть истеричными. Вот если бы Софи земским врачом сделалась, как сначала мечтала, то тогда уж, конечно, ей бы это не так шло.
Юрий Иванович был в скверном настроении духа. Это с ним редко случалось. Дурное настроение он считал непростительной слабостью. Он любил себя за неиссякаемую жизненную энергию и любовался своей веселостью. Теперь же ему стало как-то скучно. Положим, работы не было, но он назначил себе эти два месяца для совершенного отдыха от занятий и ожидал провести их в мирном весельи. Все складывалось иначе, нежели он думал. Могло бы, пожалуй, выйти нечто лучше веселья (недаром же он верил в свою звезду), но тут как раз напала эта хандра. Софья ему теперь совершенно не нравилась; он радовался, что не выходит никаких историй, объяснений, а между тем порою, когда ему становилось ясно, что и он ей почти неприятен, глухая злоба схватывала его за горло. Уж очень это ему непривычно, и он ежился, как от оскорбления. Конечно, это было в краткие, бессознательные мгновения, но все-таки было.
Для поддержания энергии Юрий Иванович положил свой дневник на стол и почти каждый вечер читал оттуда что-нибудь. Ему нравился Юрий Карышев в каждой черточке, даже в его «безрассудствах», всегда немного благоразумных. И то, что у Карышева был характер, ему нравилось. С какой настойчивостью он добивается своего, поступает в институт, занятия… А с женщинами какая выдержка! Да взять ту же историю с Софьей Томилиной… Разве не характер? И он будет идти неуклонно, и с женщинами у него будет всегда то, что подскажут здравое понятие, благоразумие и честность…
– Вы, однако, хандрите, Юрий Иванович, – сказал ему лениво наблюдательный Александр.
Шел дождик; после обеда, в большой низковатой столовой было совсем темно. Александр сидел в кресле у окна, Карышев, по обыкновению, сильно курил и ходил по комнате. В углу сидела Нелли, как всегда молчаливая, внимательная и праздная. Шатилову третий день нездоровилось, и он почти не выходил от себя.
– Хандрю? – отозвался Карышев. – Невозможно. Погода ужасная. Это влияет, конечно…
– Неужели и на вас влияет? – с усмешкой сказал Александр. – А я думал, что это мы только, с нашими ранними ревматизмами, с развинченными нервами, имеем право плакать вместе с дождем… Ну да все равно. А скажите, кстати, ведь вы, кажется, у Бологовских развлекались? То есть, вернее, у Бологовского? К Серженьке приятель какой-то приезжал? Меня уже Серженька и звать не смеет на свои праздники, а вы, я видел, отправились хандру разгонять. Ну и что ж? De quoi са a l'air?[59]
Карышев остановился на минуту и пожал плечами.
– Ну, знаете, это слишком примитивно. Хотя я не раскаиваюсь, меня вообще Серженька интересует, ведь это – самое молодое поколение… Конечно, тут различие кастовое, и в самой его молодости много старого… Но приглядеться, чтобы знать, не мешало.
– Вы думаете, что примитивность и есть старость? – сказал Александр. – Если в примитивности нет пошлости, – а в настоящей ее никогда нет, – то это единая и постоянная новизна.
– Не знаю, как вам сказать, – в раздумий сказал Карышев. – Возможно и то, что я просто слишком развит для Серженьки и его друга. Да и студенчество, какое оно подчас ни вольное и ни пылкое, не то, что военный мирок. Серженька, вы знаете, из кадетов. И когда к нему приезжают свежеиспеченные офицерики, его бывшие товарищи, он преображается.
– Легко могу себе представить, – небрежно промолвил Александр. – Что у Серженьки хорошо – это его свежая и трезвая любовь к земле, к природе, искреннее отвращение от городской гнили… А приезжает безусый офицерик, уже пошленький от пошленького мира, в котором жил, и выплывают кадетские воспоминания, словечки, жалкенькое удальство, забывается простор луга за рекою, хочется нашему Серженьке в отдельный кабинет трактира, где – как ему и офицерикам кажется – можно быть «ужасно» удалым, молодцеватым и порочным, хочется тесного галстука с подозрительными цветочками… Воображаю, как «франтовато» одет бывает в эти минуты наш Серженька (увы, военной формы у него нету!) и как он, несмотря ни на что, фатально похож на кутящего купчика, савраса без узды.
Карышев засмеялся.