Пустоплюнди вспыхнул и невольно посмотрел налево, где сквозь кусты лозняка белела парусинная купальня.
– Так я домой… – сказал он, путаясь.
– Подождите, говорю – Пашка купаться пойдет.
Но Пустоплюнди замахал руками и собирался исчезнуть, когда в конце дорожки показались две женские фигуры. Они приближались к пруду.
Одна из них была горничная, она несла простыню. Другая – Павла Сергеевна Крестовоздвиженская, которую все называли Попочкой.
Попочка казалась Пустоплюнди прекраснейшей женщиной в мире, а другим людям – довольно хорошенькой барышней. Некоторые, впрочем, находили ее несимпатичной, даже неприятной.
Она была очень высока ростом, тонка, но не худощава, ходила немного наклонившись вперед, опустив вдоль стана руки с розоватыми ладонями. Светло-каштановые волосы ее лежали блестящими крепкими, непушистыми волнами – точно она никогда не могла быть непричесанной. Нос небольшой, короткий, совершенно прямой; красивый рот без выражения и глаза серые, на выкате, светлые, холодные и безжалостно-равнодушные. Но самое удивительное у Попочки – это был ее цвет лица: не розовый и белый, а какой-то прозрачный, не живой, удивительной чистоты и нежности, точно ее голова была сделана из куска мрамора. Странно было бы представить это лицо оживленным радостью или страданием.
Попочка неторопливым шагом приблизились к парому, откуда был поворот налево, на дорожку, ведущую к купальне. Она не раскрывала зонтика, и солнце, проникая между деревьями аллеи, свободно падало на ее светлое лицо, которое не боялось загара. Глаз она не щурила. Пустоплюнди низко поклонился. Она ответила кивком без улыбки и прошла.
Амос даже не обернулся.
Поздно ночью, когда месяц закатился и в парке было черно и страшно, Пустоплюнди все не спал и все ходил, и думал, и мучился.
Пустоплюнди любил Попочку. Он давно ее любил, так давно, что даже не мог вспомнить времени, когда ее не любил. Пустоплюнди приехал на дачу двенадцатого июня, Попочка с семейством – пятнадцатого; в этот самый день он ее в первый раз увидел и сейчас же, вероятно, и полюбил. Познакомились они после, да и знакомство было не короткое. Пустоплюнди робел, Попочка тоже оказалась не из разговорчивых. Голос у нее был грубоватый и глухой. И хотя Пустоплюнди не казалось, как очень многим другим, что Попочка при знакомстве проигрывает, однако он редко сам подходил к ней и никогда не заговаривал.
Пустоплюнди, или, по-настоящему, Апостолиди, был грек и по отцу и по матери. Его привезли в Москву грудным ребенком, и он никогда даже не знал хорошенько, где он родился. Мать умерла вскоре после переезда, а отец жил еще долго и имел лавочку книг и гравюр на Арбате. Сына отдали в гимназию. С шестого класса он начал давать уроки, потом нашел урок за стол и квартиру и переехал с Арбата.
Отец умер. Пустоплюнди не горевал. Отец был суровый, дикий человек. С сыном он никогда не разговаривал.
Пустоплюнди остался один. Ему было страшно. Он не думал о будущем, не вспоминал о прошлом, да и настоящее-то для него скользило быстро, слишком быстро, и он не успевал о нем подумать. Он учился машинально, без малейшего интереса и понимания, скверно, конечно, но гимназию кончил. Среди товарищей он прослыл почему-то за идеалиста, мечтателя и даже поэта, хотя никогда стихов не писал, не знал и не читал их. Он старался делать все, как все, – тогда не ошибешься. У него не было ни самолюбия, ни честолюбия. Кажется, не было даже эгоизма.
Он поступил на юридический факультет, потому что он был самый легкий и на него шло много народу. Книги продолжали быть для него мертвыми уроками, понятными, но бесцельными. Пустоплюнди не мог ожидать, что с ним случится этим летом странная история. Он раньше не думал о любви.
Всегда только непонятное и необъяснимое имело силу давать ему радость. Он любил горячие, самые* горячие лучи солнца и синее небо. Он часто летом ложился на землю, на траву и смотрел в самую глубину неба, где оно темное, темное… Он выбрал себе местечко в парке, на прогалинке, между прямыми соснами. И высокие, круглые, голые стволы этих сосен не мешали его радости, а даже увеличивали ее. Они шли к небу, прямо к небу, и ему хотелось, чтобы стволы были еще прямее и выше и ничего бы не было кроме этих стволов на синем, солнечном небе. Он точно вспомнил что-то, чего с ним никогда не случалось, может быть, страны, которых глаза его никогда не видели; он сам не знал, чего ему хочется. То ему хотелось, чтобы еще где-то было небо, другое – ему казалось мало одного. Он смотрел в воду пруда, но там он небо видел черным, гадким, а еще чаще просто видел тинистое дно. Он не знал, что он любил, не знал – есть ли то, что он любил, и даже не хотел знать.
Так же он полюбил Попочку. Неизвестно за что, неизвестно почему, но полюбил; вся она ему нравилась, и опять были в этой любви у него неведомые родные и неясные воспоминания о том, чего он никогда не видел. Когда солнце не нее падало – ему казалось, что он любил их вместе, и хотелось, чтоб она осталась неподвижной навеки, чтобы они были вместе – и солнце, и она, и он вечно бы смотрел на нее.